Джозеф О'Коннор – Звезда морей (страница 44)
Камера, в которую поместили Малви, представляла собой семифутовую клетку с матовым оконцем не более носового платка. Сквозь засаленную решетку пробивался лунный свет. Малви опустился на пол и принялся считать черные кирпичи. На сотом раздалась команда «отбой», и то, что он принимал за лунный свет, тут же погасло. В его коридоре послышался затихающий стук дверей: так захлопывают двери поезда, который вот-вот отправится. По босым ногам Малви прошмыгнул кто-то маленький и с хвостом. Вскоре раздался крик: эхо доносилось с нижних этажей. Малви не понимал, почему кричат: какой в этом толк? Лишь на следующий день он узнал, в чем дело. Заключением в камеру дело не ограничивалось. Начальник тюрьмы держался прогрессивных взглядов.
К одиночеству в камере по ночам Малви оказался готов. Уединение пронизывало всю его жизнь в Коннемаре. Поразило его другое — изоляция не кончалась и днем. Начальник тюрьмы исповедовал идеи, согласно которым общение с им подобными дурно влияет на заключенных: закоренелые злодеи развращают тех, кто всего-навсего сбился с пути истинного. Любое общение оказывалось под запретом, даже с надзирателями и с инспекторами из попечительского комитета. Человеческие отношения — враг реформ, нехристианская жестокость по отношению к узникам, чье положение и без того плачевно, а следовательно, и к обществу, в которое они, быть может, однажды вернутся. Перед прогулкой и перед работой на всех заключенных надевали черный кожаный капюшон — и лишь после этого их выводили во двор. Сквозь крохотные прорези в маске можно было разглядеть дырочки, через которые узник дышал; на шее капюшон крепили ошейником с висячим замком: поднимешь руки над головой, и ошейник тебя удушит. Но самое главное — капюшон скрывал лицо, и узники не знали, с кем из товарищей по несчастью дробят камни и крутят мельницу топчанку, дабы перестать творить зло и выучиться творить добро.
Самые прогрессивные из надзирателей распускали слухи, что и они сами порой надевают маски: ни когда не знаешь, кто трудится рядом, кто кричит и размахивает руками. Действительно ли это агония или только притворство? Дм того, кто перевоспитался, это было одно и то же. Малви понимал, что разговоры запрещены: провинившихся ждет порка. Если надзиратель услышит, что заключенный разговаривает с другим заключенным, за каждое произнесенное слово нарушитель получит пятьдесят плетей. Если не исправится или по глупости повторит проступок, остаток срока будет отбывать в карцере. В лишенном окон чреве Ньюгейтской тюрьмы были люди, по пятнадцать лет не видавшие ни одного живого существа. Ни узника, ни надзирателя, ни даже крысы: стены их камер были такие толстые, что никому не пробраться, и в любой час дня там царил мрак. Узников держали порознь даже в церкви. Каждый преклонял колена в собственной кабинке, из которой виден лишь крест над алтарем, а больше ничего. Однако же здесь заключенным дозволялось петь и молиться, поэтому службы посещали охотно, хотя в церковь силком никого не гнали.
Малви был на хорошем счету. Он не причинял начальству хлопот, ни на что не жаловался, и наказали его один-единственный раз — за то, что он произнес «Я вас не слышал»: ему всыпали двести плетей, и он выдержал это испытание по-мужски. Ночью, оставшись один в камере, он плакал, спина и ягодицы горели, поясница разламывалась от боли, однако ж он усматривал в случившемся маленькую победу. Когда с него сняли наручники и велели встать, он натянул штаны, надел рубаху из дерюги, подошел к надзирателю, который его высек, и благодарно протянул ему руку. От слепящей боли он едва видел своего мучителя. С трудом стоял на ногах. Но все же заставил себя сделать это.
Надзиратель, садист-шотландец, который нередко насиловал заключенных, дважды изнасиловал Малви и угрожал его выхолостить, изумленно пожал протянутую руку. Малви с напускным раскаянием закивал униженно и мелко. Он знал, что с галереи за ним наблюдает начальник тюрьмы и попечительский комитет, и рассчитывал произвести на них впечатление своей стойкостью. Выходя из зала наказаний, под самой галереей он сотворил крестное знамение. Одна из комитетских дам расплакалась от увиденного, точно перевоспитание, свидетельницей которого она стала, потрясло ее до глубины души. Дама, рыдая, упала в обморок на руки начальнику тюрьмы, и Малви понял, что выиграл битву. Дать себя выпороть без всякого возмещения не только не по-мужски: это воистину глупо.
Больше его никогда не пороли и вообще не наказывали. Напротив, ему стали давать небольшие привилегии. Он заметил, что надзиратели отпирают его дверь раньше прочих и оставляют открытой после отбоя. Однажды вечером ее вовсе позабыли затворить, и Малви закрыл ее самостоятельно, когда мимо проходил надзиратель — так, чтобы тот непременно это увидел. Узнав, что Малви грамотный, начальник тюрьмы велел снабдить его книгами. Сперва ему выдали Библию, потом полное собрание сочинений Шекспира. Заключенный Холл написал начальнику благодарственное письмо, не преминув заметить, что недостоин подобной милости и более ничего не просит. Через неделю ему прислали новые книги и керосиновую лампу, чтобы читать по ночам.
К тому времен и он понял кое-что важное об английских властях. Чем меньше просишь у них, тем больше получаешь.
Он целиком прочел Библию, потом всего Шекспира, басни Эзопа и жизнеописания поэтов Любимцем его тотчас сделался Мильтон: Малви прочел все двенадцать книг «Потерянного рая». Описание ада в первой книге — «куда надежде, близкой всем, заказан путь»[59] — напомнило ему полный страданий Ньюгейт. «Как несравнимо с прежней высотой, откуда их паденье увлекло!» Но больше всего его заворожил гром языка, пылкий марш величественных ритмов. Втайне он развлекался тем, что раздавал надзирателям имена мильтоновских демонов. Молох и Велиал, Асмодей и Ваал. Начальника тюрьмы он про себя окрестил Мульцибером, зодчим Пандемониума.
Никогда еще Малви не был так силен и здоров. Режим предполагал сон и питание по расписанию — и то, и другое под страхом кары. (Заключенный отказался от ужина: тридцать плетей. Бодрствовал после отбоя: неделя карцера.) Курить и нюхать табак, пить спиртное запрещалось: легкие его очистились, сознание прояснело. Труд укрепил его мускулы: теперь они бугрились, как булыжники. К концу второго года в Ньюгейте Малви мог поднять столько же битого камня, сколько весил сам. Даже одиночество уже не тревожило его. «Он в себе обрел свое пространство, — писал Мильтон, — и создать в себе из Рая — Ад и Рай из Ада он может». Пусть это и не вполне правда, попытаться, однако же, стоило. Постепенно Малви пришел к мысли, что дверь его камеры необходима не для того, чтобы не дать ему выйти, а чтобы к нему не могли войти всякие сумасшедшие.
Со временем его перевели в камеру побольше, окно которой смотрело на ворота. Вечерами он наблюдал, как сторожа болтают и шутят с толпой оборванцев, которые толпятся у ворот, умоляя дать им ночлег. Все лондонские бедняки знали, что сторожа в Ньюгейте порой за пенни пускают попрошаек переночевать, выспаться в свободной камере.
Он не сразу сообразил, как обратить этот вид себе на пользу, но в конце концов ответ сам явился ему. Утром чуть свет Малви случалось видеть, как отпускают заключенных, отбывших срок. Караульный сержант у ворот громко зачитывал имена, и если прислушаться, можно было их разобрать. А если не разобрал, по пути на двор можно было заметить, какие камеры утром освободились и теперь в них проводят дезинсекцию. Сопоставив эти факты и улучив минуту, можно было без всякой опаски добиться своего.
Дни узника, донесшего на собрата-заключенного, были сочтены. О тех же, кто освободился, можно было говорить что угодно, не опасаясь возмездия. Малви принялся потихоньку кляузничать начальнику тюрьмы, аккуратно выбирая тех, кто, как он знал, уже вышел. Часто это делать было нельзя, чтобы не вызвать подозрений, но время от времени можно было проявить усердие, особенно если сообщать о нарушениях скорбным тоном: «Заключенный С34 вчера вечером разговаривал, сэр». «В92 сделал мне непристойное предложение, сэр». «F71 назвал мне свое имя, сэр. Боюсь, он намерен помешать моему исправлению, сэр». Начальство отметило готовность Малви сотрудничать и щедро его вознаградило.
Он чувствовал, что прочие заключенные относятся к нему с растущей неприязнью. Теперь во дворе никто не глядел на него, не передавал ему инструменты. Малви это ничуть не смущало. Пожалуй, он даже радовался. Чем сильнее его травили, тем охотнее начальство ставил о себе в заслугу его исправление. Его попросили предстать перед комиссией из попечительского совета, и он выступил с проникновенной речью в защиту одиночного содержания. Кашу его теперь испещрял мышиный помет, он поранил руку осколком стекла, обнаружившемся в куске мыла. Все эти неприятности он расценивал как поощрения, как обряд перехода на высший уровень иерархии. Он стал наносить себе порезы при каждой возможности, а начальству сообщал, что на него-де напали (чего не бывало). И всякий раз его переводили в камеру поудобнее, так что в конце концов он очутился в доме, где обитал начальник тюрьмы: здесь селили только самых богатых преступников, в камерах были обои и перины.