Джозеф Конрад – Наследники. Экстравагантная история (страница 11)
— О, речь о Системе Возрождения Арктических Регионов — гренландском начинании моего знакомца де Мерша. Это для Черчилля будет большой успех — чтобы не свалиться со своего места и, конечно же, укрепить национальный престиж. Но Черчилль только отчасти видит, кто такой на самом деле де Мерш — и кем он не является.
— Для меня все это какая-то тарабарщина, — пробормотал я ей назло.
— О, знаю-знаю, — сказала она. — Но ничего не поделать: мне нужно, чтобы ты разобрался. Так вот, Черчиллю это предприятие нисколько не нравится. Но он на грани. В последнее время все чаще задумывается, что его время прошло — и скоро я тебе это даже покажу, — и потому… о, в отчаянном рывке он постарается ухватить дух времени, которое ему не нравится и которого он не понимает. Вот ради чего он разрешил тебе передать его атмосферу. Только и всего.
— Ах,
— Конечно, ему бы хотелось и дальше противостоять таким людям, как ты и я, — она передразнила интонацию и слова Фокса.
— Это колдовство какое-то, — сказал я. — Откуда ты можешь знать, что мне сказал Фокс?
— Уж я-то знаю, — ответила она.
Мне показалось, она только играет со мной в эту ерунду — словно понимает, что я испытываю к ней чувства, и потому дурачит как захочет. Я попытался проявить твердость.
— Так, слушай, — сказал я, — пора кое с чем разобраться. Ты…
Она перехватила речь прямо у меня из-под носа.
— О, у тебя нет шансов меня разоблачить, — сказала она, — не больше, чем раньше; и причин множество. Обязательно будет сцена, а ты боишься сцен — да и твоя тетушка скорее поддержит меня. Ей придется. Это мои деньги воскрешают прежнюю славу Грейнджеров. Ты же видишь: ворота золотят заново.
Я почти невольно взглянул на высокие железные ворота, через которые она показалась в моем поле зрения. И в самом деле, некоторые завитушки уже сияли новой позолотой.
— Что ж, — сказал я. — Отдаю тебе должное за то, что ты не… наживаешься на тете. Но все-таки…
Я пытался взять все это в толк. Мне вдруг пришло в голову, что она американка из тех, что вкладываются в восстановление домов вроде этчингемского поместья. Возможно, тетя даже заставила ее принять нашу фамилию ради видимости. Старуха способна на все — даже обеспечить безвестного племянника великолепной сестрой. И если я тут вмешаюсь, меня не отблагодарят. Эти зачаточные мысли промелькнули в уме всего за мгновение между парой слов…
— Все-таки ты мне не сестра! — заключил я довольно дружелюбно.
Тут ее лицо просияло, приветствуя кого-то за моей спиной.
— Нет, вы его слышали? — спросила она. — Вы его слышали, мистер Черчилль? Он от меня отрекается — гонит. Какой строгий брат! И ссорились-то из-за пустяка.
Ее дерзость — ее самообладание — лишили меня дара речи.
Черчилль любезно улыбнулся.
— А, люди вечно ссорятся по пустякам, — ответил он.
Он перебросился с девушкой парой слов: о моей тетушке, о велосипеде и тому подобном. Он обращался с ней как с избалованным дитятей, любимым, несмотря на все капризы. Сам он напоминал близорукого, но доброго и очень куцего льва, что смотрит на единорога с другой стороны сливового пирога[9].
— Значит, возвращаетесь в Париж, — сказал он. — Мисс Черчилль будет очень жаль это слышать. И вы продолжите… баламутить вселенную?
— О да, — ответила она, — продолжаем, тетушка никак не уймется. Просто не сможет, сами понимаете.
— Напроситесь на неприятности, — сказал Черчилль так, будто говорил с ребенком, решившим украсть яблоко. — А когда придет наш черед? Что, вернете династию Стюартов?
Так он себе представлял подколки — добродушные и без последствий.
— О, не совсем, — ответила она. —
Интересно было видеть ее в разговоре с другим мужчиной — мужчиной, а не пройдохой вроде Кэллана. Она спрятала то лицо, что всегда показывала мне, и мигом стала той, за кого ее принимал Черчилль, — балованной девчонкой. Временами в ней угадывалась американка определенного сорта: казалось, что она близко знакома с именами, но никогда — с духом традиций. Так и ждешь, что она вот-вот заведет рапсодии о донжонах.
— О, знаете, — произнесла она, разыгрывая надменность, — мы вас не пожалеем; уничтожим…
Черчилль тем временем рассеянно водил тростью по пыли дороги, начертив большие буквы «Ч Е Р». Она стерла их носком туфли.
— …вот так, — договорила она.
Он откинул голову и рассмеялся от всей души.
— Боже мой, — сказал он, — я и не представлял, что в самом деле стою на пути… у вас и миссис Грейнджер.
— О, дело не только в этом, — ответила она с улыбочкой, скосив взгляд на меня. — Но вам придется уступить дорогу будущему.
Вдруг Черчилль изменился в лице. Он показался очень старым, и седым, и сумрачным, и даже хрупким. Тогда я понял, что она хочет мне показать, и отнюдь этого не одобрил. Казалось ненужной жестокостью напоминать человеку о том, что он всеми силами хочет забыть.
— Ах да, — сказал он с мягкой печалью старика. — Смею заметить, в ваших словах больше истины, чем вы думаете. Даже вам придется такое узнать.
— Но нескоро, — прервала она дерзко.
— Надеюсь, — ответил он. — Надеюсь.
Она кивнула и укатила на велосипеде прочь.
Мы продолжили путь в молчании. Мистер Черчилль раз или два улыбнулся собственным мыслям.
— Весьма забавно… — произнес он наконец. — Беседы с ней идут мне на пользу, весьма.
Думаю, он имел в виду, что она отвлекала его от размышлений.
— И она всегда так разговаривает? — спросил я.
Он почти ко мне не обращался, и мне даже показалось, что я ему навязываюсь; но мне хотелось знать.
— Пожалуй, да, — ответил он. — Пожалуй, да. Но мисс Черчилль утверждает, что она настоящий организационный гений. Перед тем как они отправились в Париж, она там уже всех знала.
— Чем они там занимаются? — Я словно вытягивал тайны у лунатика.
— О, у них там место встречи, у всяких претендентов-легитимистов — французских, испанских и тому подобных. Кажется, миссис Грейнджер относится к этому очень серьезно. — Он вдруг посмотрел на меня. — Но вы-то должны об этом знать больше меня.
— О, мы очень редко видимся, — ответил я. — Нас едва ли можно называть братом и сестрой.
— Ах, понимаю, — сказал он. Не знаю, что он понимал. Сам я не понимал ничего.
Глава седьмая
Я дал Фоксу то, что было нужно его журналу: я уловил атмосферу Черчилля и его дома так, чтобы удовлетворить тех, для кого это предназначалось. Дом был довольно приятным — из тех, где принимают гостеприимно, но умеренно, не до тошноты. Он стоял в безмятежной деревенской местности, довольно скромный. С архитектурной точки зрения — самый обычный; в нем обживаешься, и он начинает нравиться. А сам Черчилль, если привыкнуть к его манерам, нравился весьма и весьма. У него был нежный, изящный разум самоучки, с хрупким равновесием и заметными ограничениями, удивительный характер для человека его рода занятий — но все же рассудительный, настойчивый. Вскоре я стал тешить себя теорией, что его душа не лежит к политике, что туда его загнали обстоятельства и ирония судьбы. Я глубоко презираю политический склад ума, и мне померещилось, что он разделяет это чувство. Были у него и особые личные качества: скромность, деликатность, непредвзятость.
Я провел с ним почти все выходные; вынужденно держался неподалеку в любой час досуга. Полагаю, я его утомлял, но тут было ничего не поделать. Он говорил — и я говорил; и, господи, как же мы говорили! Он почти всегда был уважителен, я же — почти всегда догматичен; наверное, потому, что беседа шла на моих условиях. Политики мы не коснулись ни разу. Мне казалось, заговори я о ней — и меня поставят на место: вежливо, но совершенно недвусмысленно. Возможно, это ощущение донес он; возможно, это у меня самого выросло опасение, что, если бы я спросил: «Что вы думаете о Гренландской системе?», то он бы ответил: «Стараюсь вообще о ней не думать» — или любую другую осторожную фразу, чтобы пресечь разговор на корню. Но я так и не спросил; тем всегда хватало с избытком.
Он писал труд «Жизнь Кромвеля»[10] и мог думать только об этом. Однажды, аккуратно прощупав почву и убедившись, что мне не скучно, он доверился и излил душу. А вышло так — по большому совпадению, одному из тех слепых случаев, которые неизбежно ведут нас в будущее, — что и я тогда увлекался лордом Оливером. Давным-давно, еще будучи юнцом, лопавшимся от амбициозных планов, я задумывал, как водится, великий роман — прекрасную вещь, где Старик Нолл[11] был бы главным героем или мрачным отцом. Я облазил все книжные полки в поисках местного колорита и удивительно грамотно вложил все свои монеты по полкроны. Вот почему в жизни меня всегда сопровождало общество трудов семнадцатого века — мятых, без обложек, но все-таки великолепных под слоем пыли. В конце концов всем приходится расстаться с пережитками своего золотого века, и впоследствии, оправляясь от юношества, я многое перечитывал, и случайные полузабытые фразы вызывали в памяти разнообразные сцены: свет фонарей на убогих улочках; лотки, полные старых книг. Поэтому я знал о