Джозеф Конрад – Мир приключений, 1926 № 01 (страница 8)
В перерывах, когда снова можно было разглядеть неприятельские расположения, нам было видно, как справа от поля битвы двигалась безконечная темная колонна. Это ползла и ползла Великая Армия, в то время, как на нашем левом фланге бой шел со страшным упорством и ожесточением. Потом ветер затих так же неожиданно, как и поднялся утром.
Нам дали приказание открыть огонь по отступающей колонне. Не знаю, какая здесь могла быть цель. Разве желание спасти нас каким-нибудь делом от замерзания в седле. Мы переменили фронт и двинулись таким шагом, чтобы очутиться во фланге этой отдаленной, темной линии. Это было, вероятно, в половине третьего.
Надо вам сказать, что до этих пор мой полк никогда еще не был на главной линии наступления Наполеона. Все эти месяцы армия, к которой мы принадлежали, мучилась на севере с маршалом Удино. Мы пришли сюда недавно, тесня его к Березине.
Это, значит, был первый случай для меня и моих товарищей повидать вблизи Великую Армию Наполеона. Поразительное и ужасное зрелище. Я уже слышал про это от других; я видел остальных солдат этой армии; видел издали небольшие банды мародеров, партии военно-пленных. Но это была сама коллона! Ползущая, спотыкающаяся, истощенная, полу-безумная толпа. Она выходила из леса в расстоянии версты и голова ее терялась в темноте полей. Мы врезались в нее рысью, которой еще были в состоянии бежать наши лошади, и застряли в этой человеческой массе, как в движущейся топи. Сопротивления не было. Я услышал несколько выстрелов, может быть с полдюжины. Казалось, что в этих людях застыл самый разум. Я успел хорошо оглядеться, пока ехал во главе моего эскадрона. И уверяю вас, что с краю шли люди настолько равнодушные ко всему, кроме собственных страданий, что они даже не повернули головы на нашу атаку. Солдаты!
Моя лошадь толкнула грудью одного из них. На несчастном был синий драгунский мундир, весь рваный, висевший лохмотьями с его плеч. Он даже не протянул руки, чтобы схватить мою лошадь под уздцы и спасти себя. Он просто упал. Наши солдаты кололи и рубили, и первый, конечно, я… Что вы хотите! Враг всегда враг! И все же в сердце мне заползала какая-то отвратительная жуть. Не было шума и суматохи, только тихое бормотание, перемешанное с более громкими криками и стонами, и толпа, не видящая и бесчувственная, продолжала катиться мимо нас. В воздухе стоял запах спаленных тряпок и сочащихся ран. Моя лошадь останавливалась в нерешительности в этом человеческом потоке. Мне казалось, что я бью гальванизированных покойников, которые ничего не чувствуют. Завоеватели! Да… Они уже получили должное.
Я тронул лошадь шпорами, чтобы выбраться из этой толпы. Справа врезался наш второй эскадрон, последовал неожиданный натиск и что-то похожее на злобное стенание. Лошадь моя споткнулась и кто-то схватил меня за ногу. Я вовсе не хотел, чтобы меня стащили с седла и, не глядя, ударил плашмя. Я услышал крик и мою ногу сразу выпустили.
Как раз в это мгновение я увидел невдалеке от себя субалтерна нашего полка. Его имя было Томасов. Все это множество живых покойников со стекляными глазами кишело вокруг его лошади, точно слепые, и с безумным хрипом. Он сидел выпрямившись в седле, не глядя на них вниз и опустив саблю.
У этого Томасова была борода. Конечно, у нас у всех были бороды. Обстоятельства, отсутствие времени и бритв! Нет, серьезно, в те незабываемые дни, которых не пережили многие, очень многие из нас, мы с виду были дикой толпой. Вы знаете, что и наши потери были ужасны. Да, вид у нас был дикий. Des russes sauvages[5] — что и говорить!
У него была борода, — я хочу сказать, у Томасова. Но он не был похож на дикаря. Он был самый молодой из нас всех. А это значит, что он был, действительно, молод. Издали он производил достаточно внушительное впечатление, ведь этот поход наложил на наши лица особенную печать свирепости. Но когда вы были достаточно близко от него, чтобы посмотреть ему в глаза, вы сразу видели, как ему было мало лет, хоть он и не был уже мальчиком.
Это были голубые глаза цвета осеннего неба, мечтательные и веселые, невинные и доверчивые глаза. Пышные белокурые волосы окружали его лоб, точно диадема, как сказали бы, в так называемые, нормальные времена.
Вам может показаться, что я говорю о нем, точно он герой романа. Но это еще пустяки по сравнению с открытием, которое сделал наш адъютант. Он сделал открытие, что у Томасова «губы любовника» — не знаю уж, как он себе это представлял. Если адъютант хотел сказать, что у Томасова приятный рот, то это, действительно, была правда, но сказано-то это было ради насмешки. Этот адъютант был не особенно деликатным человеком.
— Взгляните-ка на эти губы любовника! — громко восклицал он в то время, как Томасов говорил.
Томасову это не особенно нравилось. Но отчасти он сам себя выставил на посмешище своими рассказами, темой которых была любовная страсть и которые вовсе не были так исключительны, как это казалось ему. Товарищи терпеливо относились к этим рапсодиям, потому что они были связаны с Францией, с Парижем! Вы, современное поколение, не можете себе представить, что значили эти два слова для всего мира. Париж был центром чудес для всякого человеческого существа, наделенного воображением. Большая часть из нас, молодежи, недавно выпорхнула из своих провинциальных гнезд. Мы, в сущности, были простыми деревенскими жителями. Вот почему мы рады были слушать рассказы нашего товарища Томасова про Францию. За год до войны он был прикомандирован к нашему посольству в Париже. У него, вероятно, была сильная протекция, — а, может быть, ему просто повезло.
Я не думаю, чтобы он мог быть очень полезным членом миссии, потому что был очень молод и неопытен. И, видимо, все его время в Париже было в его полном распоряжении. Он использовал это время, влюбившись, лелея свою любовь и, так сказать, живя только для нее.
И Поэтому он привез с собой из Франции больше, чем простое воспоминание. Воспоминание — скоропреходяще. Оно может быть фальсифицировано, оно может быть стерто, в нем даже можно сомневаться. Да, что говорить! Я сам иногда начинаю сомневаться, что и я был в Париже. А долгий путь, с боями за каждый переход, казался бы мне еще невероятней, если бы не некая ружейная пуля, которую я носил в себе со времени маленького кавалерийского дела, случившегося в Силезии в самом начале Лейпцигской кампании.
Но переходы любви, вероятно, производят большее впечатление, чем военные переходы. В любви не атакуешь целым войском. Они исключительнее, более индивидуальны и интимны. И помните, что у Томасова все это было еще очень свежо. Он не успел пробыть дома после возвращения из Франции и трех месяцев, как началась война.
Сердце и мысли его были полны пережитым. Он был поражен происшедшим и, по простоте, высказывал это в своих речах. Он считал себя чем-то вроде избранного существа, не потому, что женщина взглянула на него благосклонно, но просто потому, что, как бы это сказать? ему открылось удивительное чувство обожания к ней. О, да, он
был очень наивен. Славный юноша, но далеко не дурак. И при том совершенно неопытный и доверчивый. В провинции часто встречаются такие молодые люди. Он был и немножко поэтом. Это было вполне естественным, а не приобретенным. Я думаю таким поэтом был наш отец Адам. В остальном же это был un russe sauvage, как нас называют французы, но не из тех, которые, по их уверению, едят в виде деликатеса сальные свечи. Что же касается женщины, этой француженки, то я никогда не видел ее, хоть и был тоже во Франции со ста тысячами русских. Очень вероятно, что она тогда не была в Париже. И, во всяком случае, ее двери не открылись-бы настежь перед таким простоватым человеком, как я. Золоченые гостиные были не для меня. Не могу вам и сказать, как она выглядела, что странно, потому что я был поверенным в сердечных делах Томасова.
Он скоро стал стесняться говорить перед другими. Я думаю, что обычные у лагерных костров пересуды оскорбляли его тонкие чувства. Ему оставалось разговаривать со мной и мне пришлось покориться. Нельзя требовать от юноши в положении Томасова, чтобы он уж совсем держал язык за зубами. А я, — я думаю, что вам будет трудно этому поверить, — я по натуре очень молчаливый человек.
Очень может быть, что моя молчаливость была ему по душе.
Весь сентябрь наш полк квартировал в деревнях, и это было тихое время. Тогда-то я и услышал большую часть его рассказов. Историей это нельзя назвать. То, что можно назвать его излияниями, не есть история, которую я хочу вам рассказать.
Я сидел иной раз целый час, радуясь покою, пока Томасов восторженно рассказывал мне. С моей стороны получалось впечатление торжественного молчания, которое, вероятно, нравилось Томасову.
Это, конечно, была женщина не первой молодости. Может быть, вдова. Я, во всяком случае, никогда не слышал от Томасова про ее мужа. Дом ее был общественным центром, в котором она царила с большим великолепием.
У меня получалось впечатление, что свита ее состояла большею частью из мущин. Но надо сказать, что Томасов очень искуссно избегал таких подробностей в своих повествованиях. Даю вам честное слово, что я не знаю, были ли у нее светлые или темные волосы, голубые или карие глаза, какого она была роста, какие у нее были черты и цвет лица. Его любовь была выше обыкновенных физических впечатлений. Он никогда не описывал мне ее в определенных выражениях. Но он готов был поклясться, что в ее присутствии все мысли и чувства вращались вокруг нее. Такова была эта женщина. В ее доме бывали разговоры на всевозможные темы, но во всех их неслышно, точно таинственные звуки музыки, сквозило подтверждение силы и власти истинной красоты. По этому можно судить, что женщина эта была прекрасна. Она отвлекала всех этих людей от их личных интересов и даже от их тщеславия. Она была тайной утехой и тайным горем всех этих мущин. При виде ее все они начинали задумываться, точно пораженные мыслью, что растрачивали до сих пор по пустому жизнь. Она была воплощение радости и страдания.