реклама
Бургер менюБургер меню

Джозеф Конрад – Мир приключений, 1926 № 01 (страница 13)

18px

Получил я ссуду, пообедал в русской столовой, довольный, что съэкономил динара три сравнительно с белградской дороговизной, заплатил хозяевам двести динаров за квартиру, проиграл шесть в лото и выпил поллитра чрна вина за ужином.

На другой день было воскресенье, и я не ездил в Белград — был занят целый день в моем кинематографе. Вдруг вечером развертываю в столовой «Русскую Газету» и вижу там объявление:,Господина, поднявшего бумажник с деньгами и документами у ворот сада русской миссии просят вернуть его в контору «Русской Газеты». Сначала меня это ошеломило, а потом я даже улыбнулся: какие, думаю, пустяки. Очевидно, Долли не нашла во время Колотова, а он, не зная, что бумажник найден, сдал объявление в газету. На душе у меня, однако, стало неспокойно. На другой день я поехал с утренним поездом в Белград. Долли была на службе. Она занималась за загородкою. Кругом было много публики.

Когда она меня увидела, ее худенькое лицо залил такой румянец, что у меня сердце упало. При посторонних я уж ей ничего не стал говорить, а стал ждать окончания занятий. Когда настал обеденный час, она что-то очень долго убирала на своем столе, точно не хотела выходить, наконец, видя, что я остался совсем один и жду, нерешительно, медленно пошла со своего места и сказала мне почему-то по-французски.

— Au nom du ciel, ради неба, не сейчас. Сегодня вечером я вам все объясню.

— Но…

— Пожалуйста, вечером! В семь часов, в кафане, где мы были.

Целый день я бродил по Белграду, как потерянный, сознавая, что уже беда стряслась, что с бумажником что-то случилось, и выходит очень тяжелая история. И в то же время мне было до боли жаль бедную девушку. Надо знать беженскую нужду, знать эту гниль, подползающую к сердцу на чужбине, где люди доходят до того, что и не снится им на родине. Мало чистых, благородных наших жен, сестер, дочерей — погибло совсем! Не было у меня злобы, — и когда на стемневшей улице мы сели у столика кафаны подальше от света, я сказал мягко, как только мог.

— Евдокия Алексеевна, вы потеряли деньги?

Румянец опять прилил к ее щекам. На меня смотрели правдивые, гордые серые глаза.

— Не потеряла… — взяла. Зачем эта деликатность?!

— Вы взяли!

— Взяла!.. взяла! Вы сами виноваты! Правда, когда я увидела, как вы подняли, меня зависть кольнула. Да кто же из бедняков не надеется найти бумажник? Ведь сотни тысяч горемык так идут и смотрят себе под ноги… И я пошла за вами, подождала вас у той кафаны. Думала, скажу, что видела, попрошу дать мне что-нибудь. Ведь если бы вы знали только, что у нас дома… Но потом, когда вы сказали, что отдадите, вздохнула и прочь пошла. Зачем вы меня догнали? Кто вас просил, как искусителя, мне сунуть это в руку?! Ведь я брать не хотела. Грешно вам! Вы сами бедный, вы должны были понять!

На глазах ее были слезы. Она почти всхлипывала, как обиженная девочка, но тут же зажимала себе салфеткою рот, боясь обратить на себя внимание окружающих. Я сказал:

— Евдокия Алексеевна, как вы не подумали, что тот тоже бедняк!

Ее лицо приняло жесткое выражение.

— Отчего же богатые не думают о чужой нужде, а мы должны думать? Ведь у меня башмаки разваливались, а под ними и теперь вместо чулок сплошная дыра.

Тут я заметил, что на ней новые дешевые башмаки. Она продолжала звенящим голосом.

— Ведь у нас долги, стыдные, мелкие. Есть такие, про которые папа и не знает — ведь я хозяйство веду. Он старик, ему нужен покой, он отслужил свое. А тут, вместо пенсии — вдруг под пули, в пожар. Ведь это ад был, когда мы спасались! Я с тех пор и больна. Вот, врачи посылают на море, а на что я поеду? Мне папу жаль, поймите: не себя, а папу, когда он смотрит, как я худею, и думает, что я скоро умру. А лучше бы… право лучше. Вот теперь эта истории!..

— Да, вернемтесь к ней, — произнес я твердо, как только мог. — Голубушка, ну, я понимаю, момент слабости с вашей стороны. Но нехороший поступок все же остается нехорошим. Вы им двоих поставили в очень тяжелое положение: этого несчастного, у которого погибли последние гроши, и меня.

— Вас никто не видал!

— Извините, вы читали это объявление.

Я подал ей газету, она отстранила ее.

— Читала, ну так что-ж? Тут сказано «господина». Если-бы он знал, что это вы, он бы не публиковал, а просто бы обратился к вам.

— Это, положим, правда, но все-же, значит, меня видел кто-то, не знающий лишь моей фамилии, и завтра на улице может меня опознать. Да и не в том дело, а в том, что это нечестно. Надо скорее все поправить. У вас сколько осталось денег?

— Сто семьд… сто сорок динаров. Чго-ж, вот берите все!

Я очень хорошо видел, как она, вынимая, сунула на дно сумочки скомканные бумажки, но радостно ответил:

— И прекрасно. А я тогда же, в субботу, получил ссуду, и сто шестьдесят четыре динара у меня найдется. Я отдам все завтра Колотову, извинюсь, что поздно прочел объявление и не знал, куда вернуть бумажник. Дайте его сюда.

— У меня его нет.

— Как нет?

— Я испугалась и бросила его в пустыне… знаете, где спуск к Дунаю.

— И документы?

Она кивнула головой. Теперь я почувствовал, что краснею. Мною овладевал гнев.

— Да подумали-ли вы, что вы сделали?! Ведь для беженца — бумаги — все! Дороже денег! Ведь вы его зарезали.

— Я не знала…

— Да, не знали, как женщины не знают бумаг. Да неужели вы, дочь юриста, не могли понять значения такого преступления! Там ведь даже его паспорт.

— Тише, умоляю вас. Может быть, тут есть русские.

Я оглянулся и понизил голос. Мне становилось страшно. Я чувствовал себя преступником вместе с нею. невольным ее соучастником.

— Мне вообще больше нечего говорить, Евдокия Алексеевна. Если так, то дело — непоправимо.

— Может быть можно отыскать…

— Нет с, уж это вы сами ищите. Найдете — тем лучше. Деньги я дополню.

— Правда, где тут… завтра четвертый день. Но я все же попробую; поищу. Или… может быть, вы пошлете ему деньги по почте? Понимаете, без вашего имени.

— Чтобы меня еще и на почте опознали? Благодарю покорно! Я вообще не понимаю, отчего из-за вас я должен попасть в положение прячущегося мошенника? Зачем мне укрывать то, что вы натворили. Я вот пойду и скажу прямо.

— Тише, ради всего святого тише! Вы нас погубите!

— Отчего нас? Пойду и скажу прямо. Мадемуазель Каблова не передала отданною ей бумажника. Мне жаль вас, но я не средневековый рыцарь. А честь моя мне дороже, чем ему. Я пятьдесят лет был честным человеком.

— Да вы о папе подумайте! Он ни в чем неповинный, старый! Я у него одна. Ведь это убьет его. Как я ему буду в глаза смотреть?

Но я уже совсем сел на конька морали.

— А как я буду людям в глаза смотреть? Вы боитесь позора теперь. Что же вы не боялись вовремя?

— Да я думала, что никто не узнает, что это останется между нами. Что же это? В самом деле позор! Зачем вы меня так мучите.

Ее глаза опять наполнились слезами. Может быть, впрочем, она хотела спастись, вызвав жалость. — Это так по женски, и так было легко ей, измученной, маленькой, беспомощной. Я развел руками с сокрушением.

— Если б вы не забросили документов, можно было бы все скрыть, но теперь нельзя.

Не странно ли, ведь я был потерпевший, обманутый, а чувствовал, что в своей неумолимости играю какую-то некрасивую роль, что нельзя на несчастной больной девушке спасать свою собственную шкуру. Однако, ведь больше мне не оставалось ничего, и это было моим законнейшим правом.

И вдруг снова ее лицо изменилось. потемнело. Она не плакала больше. И сказала сумрачно, смотря мне прямо в глаза.

— Попробуйте только! Я не себя спасаю — отца. Вы деревянный какой-то, безжалостный. Ну, так увидите, что и у меня есть характер, от всего отопрусь. Какие у вас доказательства? Кто вам поверит? Ведь бумажник то подняли вы, а не я. Что же я, в самом деле, унижаюсь перед вами?

Невозможно быстрее перекинуть человека в другое положение. Я почувствовал, что вся почва уходит у меня из-под ног, что точно внезапным уничтожающим шахматным ходом разрушена моя аттакующая позиция, и сразу партия стала безнадежной. Я видел, что у меня задрожали руки, и видел, что она видит это.

— У вас хватит совести…

— Да что же мне больше остается? Не могу я, не могу этого вынести. Я не дурная, не думайте, я не украла. Вы сами мне дали в руку. А теперь что-же? Опять меня вынуждаете? Ведь вам только молчать надо, и нам обоим будет хорошо. Ну, мало-ли кто теряет деньги и не находит. Не знают, что это вы — так видно и по объявлению. Ну, если боитесь, посидите дома несколько дней, не показывайтесь в Белград. А потом ведь вы в поездку едете, так и забудется все, и никто не узнает, если вы сами не будете делать глупостей. Ну, видите, я ведь спокойна, рассуждаю, как следует. Только имейте же каплю жалости ко мне, к отцу, к себе.

Она долго повторяла те же доводы и так жалко старалась снова сделать твердым дрожащий голос, и так подергивалось при этом ее личико. Судите меня, как хотите — что взяло верх? Жалость к ней, ила к себе самому — сознание, что она совершенно права, что не только никто не поверит передаче бумажника, мелкому сцеплению житейских фактов, как моя жажда, опоздание в редакцию, подошедший трамвай, но что моя собеседница может с успехом отрицать даже какие-бы то ни было со мною отношения, кроме шапочного знакомства. Видел ли кто даже как я ее раза два провожал домой? А если и видел, то что это доказывает? Ведь я даже в доме у нее никогда не был, незнаком с ее отцом. И окажусь я вдобавок еще клеветником на невинную, правдивую, больную девушку. Гордиев узел запутался окончательно. Я растерянно смотрел на все еще лежавшие на столе динары — и, наконец, пододвинул их к их владелице.