Джойс Оутс – Джойс Кэрол Оутс (страница 60)
В 1840 году Эдгар Аллан По, наш величайший и самый гонимый мастер гротеска, опубликовал «Истории гротеска и арабеска», содержащие произведения, ставшие классикой, — «Падение дома Ашеров», «Предательское сердце», «Колодец и маятник», «Маска Красной смерти», «Бочка и амонтильядо». К тому времени существовала богатая, обширная литература, которую окрестили архитектурным термином «Готика». Эдгар По был хорошо знаком с ней: «Замок Отранто: готическая история» Хораса Валпола (1764), «Отравитель Монтремо» Ричарда Гамберланда (1791), «Тайны Адольфо» Анны Рэдклиф (1794) и «Итальянец» (1797), «Монах» М. Г. Льюиса (1796), «Франкенштайн» Мэри Шелли (1818), «Мелмот бродяга» С. Р. Матурина (1820), мерзкие басни Э. Т. А. Гофмана, среди которых «Песочный человек» был более других в духе Эдгара По. Сюда же можно отнести истории американских коллег Эдгара По — Вашингтона Ирвинга (чей приятный стиль скрывает гротески в «Рип Ван Уинкл», «Легенде сонной пещеры») и Натаниэль Хоторн. Был еще наш главный американский готический роман «Виеланд» (1798) Чарльза Брокдена Брауна. В свою очередь влияние По на литературу гротеска — и на жанр мистического детектива — было столь сильно, что не поддавалось измерению. Но кто не поддался влиянию Эдгара По? Хотя бы непроизвольно? Косвенно? Каково бы ни было это влияние, в зрелом возрасте или в детстве, оно кажется всепоглощающим.
Пристрастие к искусству, обещающему напугать нас, потрясти, порой даже вызвать отвращение, кажется так же сильно присуще человеческой психике, как и противоположное стремление к дневному свету, рациональности, научному скептицизму, правде и «реальному» (не думая о том, находится ли рациональное в контакте с «реальным»).
Разве лукаво-зловещие гермафродитные образы Обри Бердслея менее «реальны», чем подробные портреты Джеймса Макнейла Вистлера? Эстетическое чувство, неприемлюшее мрачные эксцессы «Камиллы» Шеридана Ле Фану (1871) или «Дракулы» Брэма Стоукера (1897), может благосклонно отреагировать на истории про вампиров, написанные в более литературном духе, такие как «Поворот винта» Генри Джеймса и символистско-реалистические работы Томаса Манна «Смерть в Венеции», «Марио волшебник», «Тристан» («…в то время как младенец Антон Клотержан, изумительный экземпляр ребенка, с чудовищной энергией и безжалостностью захватывал свое место в жизни, его молодая мать ежедневно таяла от медленной и незаметной лихорадки»). Среди всех чудовищ, вампир традиционно привлекает и отталкивает, поскольку вампиры почти всегда изображались эстетически (т. е. эротически) привлекательными. (Питер Квинт как шарнир, рыжий, без шляпы, «очень прямой», на который навинчивается «Поворот винта» Джеймса — если только он сам не винт.) И это есть запретная правда, непроизносимое табу — что зло не всегда отвратительно, но часто даже привлекательно; что у него есть власть делать нас не только жертвами, как делают природа и случай, но сообщниками.
Дети особенно восприимчивы к образам гротеска, поскольку дети пока что учатся различать «реальное» и «нереальное»; что хорошо, и что плохо. Жизненный опыт самых маленьких детей, со временем отодвинутый и забытый, должен быть калейдоскопом ощущений, впечатлений, событий, «образов», связанных со «Смыслом» — как понять этот цветущий, гудящий мир? Самый ранний и ужасный образ моего детства, врезавшийся в сознание так же глубоко, как любое «реальное» событие (а я жила на маленькой ферме, где забой цыплят происходил довольно часто) обрушился на меня из, казалось бы, безобидной детской книжки Льюиса Кэролла «Алиса в Зазеркалье». В последней главе этой, в общем беспокойной, книги Алису выбирают королевой на балу, который начинается с обещания, а потом стремительно превращается в беспорядок.
«— Будь осторожна! — завопила Белая Королева, обеими руками схватив Алису за волосы. — Должно кое-что случиться!
А потом… в мгновение произошло всякое разное. Света выросли до потолка… Что касается бутылок, то они, каждая, взяли по паре тарелок, которые быстренько приладили вместо крыльев, а вилки вместо ног, и разбежались в разные стороны…
В тот момент Алиса услышала рядом хриплый смех, и повернулась посмотреть, что случилось с Белой Королевой, но вместо Королевы в кресле сидела баранья ножка.
— А вот и я! — раздался голос из супницы, и Алиса повернулась, как раз чтобы увидеть широкое, доброжелательное лицо Королевы, улыбнувшееся ей из супницы, перед тем как нырнуть обратно в суп.
Нельзя было терять ни минуты. Некоторые гости уже лежали на тарелках, а половник приближался к креслу Алисы…»
Алиса избегает перспективы быть съеденной, очнувшись ото сна, точно так же, как, проснувшись, я избавилась от приключений в Стране Чудес. Но какое утешение, если память хранит невысказанное, а невысказанное не может быть обращено в сон?
В более точном смысле искусство, представляющее «ужас» в эстетических формах, сродни экспрессионизму и сюрреализму, поднимая на поверхность скрытые (и, возможно, подавленные) состояния души. Даже если бы теперь, в этот деконструктивный век, психологически и антропологически мы не были бы способны расшифровать непонятные документы, сказки или легенды, произведения искусства или мнимо объективные истории и научные доклады, мы должны были бы немедленно почуять в гротеске то, что он одновременно «реален» и «нереален», так же как вполне реальны состояния ума — эмоции, настроения, изменчивые наваждения, вера, — хотя и неизмеримы. Субъективность, которая является сутью человека, в то же время есть тайна, неизбежно разъединяющая нас.
Особенность романов ужаса в том, что мы вынуждены читать их быстро, с растущим чувством отвращения, и отсюда с всеобщим укоренением скептицизма, мы обживаемся в нем без вопросов и фактически как его протагористы.[20] Мы не видим пути назад, а только вперед. Подобно сказкам, произведения гротеска и ужаса делают нас снова маленькими детьми, вызывая в душе что-то первозданное. Внешние признаки ужаса доступны, многочисленны, несметны — внутренние неопределенны. О том, что такое видение, мы можем догадываться, но, населяя разнообразный, общительный, занятой внешний мир, в котором мы приходимся друг другу социальными существами с именами, профессиями, со своими ролями, отличительными чертами и в котором мы, чаше всего, чувствуем себя дома — а не разумнее ли не делать этого?
Джойс Кэрол Оутс
Апрель, 1993.
Коллекционер сердец
Часть I
Синий, как небо, мяч
Это случилось давным-давно, когда я еще не понимала, что была собой и была счастлива. Давным-давно, когда я уже не могла считаться ребенком, но и совсем взрослой меня тоже нельзя было назвать. Давным-давно, когда я так часто бывала одна и чувствовала себя одинокой. И не понимала, что только тогда была собой: всегда одна, всегда одинока.
Однажды я шла вдоль высокой кирпичной стены цвета засохшей крови, старые кирпичи расшатались и были покрыты плесенью, и вдруг над стеной возник сферической формы предмет, такой ярко-синий, что на миг показалось: это птица! Но когда он упал в нескольких ярдах от меня и запрыгал, отскакивая под косым углом от разбитого тротуара, я поняла, что это резиновый мячик. Какой-то ребенок перекинул через стену мячик и теперь ждал, когда я верну его обратно.
Побросав свои вещи в траву, я подбежала и схватила мяч — совсем новенький, свежо пахнущий резиной, чудесно упругий и крепкий на ощупь — ну в точности таким же мячиком я играла еще маленькой девочкой. И очень любила этот мячик, а потом про него забыла. «Держи!» — крикнула я и перебросила его через стену. И уже собралась идти дальше, но через несколько секунд мяч снова взлетел над стеной и упал на тротуар.
Игра, подумала я. Разве можно отказаться от игры? И я снова погналась за мячиком. Он выкатился на грязную дорогу, я схватила его, сдавила ладонями и снова испытала прилив счастья — какой же он плотный, упругий, этот резиновый мяч, — и опять перебросила через стенку. И испытала радость от почти забытых движений — уже несколько лет как я потеряла интерес к детским играм. На этот раз я уже ждала, и он появился снова! Самый красивый на свете мяч, синий, как летнее небо, взлетел высоко-высоко над моей головой и на долю секунды словно завис в воздухе. И только потом начал падать, будто был наделен волей и властью над своими движениями. Мне хватило времени занять выгодную позицию и поймать его на этот раз уже
— Поймала!
Мне было четырнадцать лет, и жила я совсем не здесь, не в этом районе и не в этом городке под названием Страйкерсвилль, штат Нью-Йорк (население пятьдесят шесть тысяч). Жила я на маленькой ферме в одиннадцати милях к северу, и меня возили Страйкерсвилль на школьном автобусе. Наверное, именно поэтому я была так одинока — поступила в девятый класс и еще не успела обзавестись друзьями. И хотя в Страйкерсвилле у меня имелись родные — то были какие-то совсем дальние родственники — они не слишком привечали меня, вероятно, потому, что городские всегда смотрят свысока на тех, кто еще не успел перебраться в город. Да к тому же семья моя жила куда как беднее этих дальних родственников из Страйкерсвилля.