Джойс Оутс – Джойс Кэрол Оутс (страница 48)
Поэтому я поняла, что не может быть видимого эффекта от «зажженной спички», от «огня» зажженной свечи. То, что в нормальных условиях было светом, немедленно поглощалось, исчезало, словно не могло быть. Потому что не существовало.
Только бы выдержать до утра!..
На рассвете, уверена, все будет хорошо! (Гроза, казалось, затихла, но даже если дождь не кончится и небо в тучах, все равно должен быть свет… ибо какая злая сила способна противостоять нашему Солнцу?)
Я не верила в Бога, но верила в наше Солнце. Никогда, однако, не слушая внимательно его болтовню, когда он пересказывал очередную статью из какого-нибудь научного журнала, про биллионы-биллионы-биллионы солнечных лет, или о размерах Вселенной, или про то, что время могло бы сократиться так сильно, что уместилось бы в моем наперстке — будто, вздыхая над своими домашними делами, я имела терпение на такое.
Какой обессилевшей вдруг почувствовала я себя. В безуспешном поиске света, униженная, я спешно повернулась к выходу в гостиную, в смятении полагая, что смогу подняться по лестнице и вернуться в кровать, забыв со страху о том,
«Дура! Дура! Дура!» — кричала я. Скользя по липкой крови на линолеуме, но не видя ее. И вдруг я поняла, что мало этим обеспокоена.
Я пробиралась, спотыкалась, натыкалась по пути в коридор и в гостиную, громко рыдая от злости, и если кто-то подстерегал меня в этой темноте, пахнущей плесенью и пылью (разве я не убралась в этой комнате, не отпылесосила и не отполировала все лишь на прошлой неделе?), то мне совершенно безразлично… совершенно. Измученная до такой степени, что не чувствовала под собой ног, я добралась до дивана, красивого старого дивана (как помню, это была
Неужели я уснула? Был ли это сон или еще большая бездонная тьма, в которую я окунулась, хныкая и ноя сама себе, отчаявшаяся улечься на диване так, чтобы не ныла шея и не болела спина? Чтобы отогнать бессмысленный страх?
Я не видела снов. Я «видела» ничто. Перед тем как проснуться, я «видела» себя пробуждающейся, улыбающейся и жаждущей нового дня — бледного, но неизменного солнечного света, струящегося сквозь ажурные занавески в гостиной. Наконец-то! Наконец!
Но, как ни жестоко, — это был сон. И когда я села, изумленно моргая, то обнаружила, что смотрю в темноту, как прежде, в неизменную, пугающую темноту. Некоторое время я просто не могла понять, что случилось, где я, потому что была не у себя в постели, вообще неизвестно где. Смятение мое было так сильно, что я позвала:
— Майрон! Майрон! Где ты? Что с нами случилось?
И вдруг, словно меня скрутили черные тиски и унесли с собой. Я вспомнила. Я знала.
Если бы вы отыскали меня в моем укрытии, думая, что я, женщина, в таком возрасте одинока и беззащитна, то вы бы ошиблись. Ибо темнота в этом месте настолько абсолютна, что вы бы в нее не проникли.
К тому же я вставила трехдюймовые колья, чтобы заблокировать дверь изнутри.
Я не боюсь остаться без еды. Я запаслась всем, чем могла из свежих продуктов с кухни. Здесь, в подвале, у меня дюжины консервных банок: зеленый горошек, вишня, помидоры, ревень, даже пикули. Есть еще корзина яблок и мешок картошки. В сыром виде некоторые продукты более вкусны, чем приготовленные.
(Консервы я сделала от скуки в деревне, где никого не знала, и мне ни до кого не было дела. Даже когда
Я больше не боюсь темноты. Потому что здесь, в этом месте,
Когда именно я поняла, что произошло и что безотлагательно необходимо спрятаться, я не помню — это могло быть месяц назад, могло пройти только несколько часов. В постоянной ночи Время не нужно.
Однако, я помню, как долгие месяцы прошлой зимой небо было в тучах, а солнце, пробивающееся сквозь них, цвета потемневшего олова. Многие вечера свет в доме был тусклый и мигал. Мои жалобы на электрическую компанию были обращены к глухим — без сомнения.
Потом началась гроза — реальная атака.
А потом я проснулась утром, теперь это была ночь, хотя я слышала некоторые слабые, но определенные звуки — пение птиц рядом с домом — понимая, что было утро, но без солнца.
Дождь кончился, гром тоже.
Добравшись до окна того, что должно было быть подвалом, я прижала обе руки к стеклу. Да, солнечное тепло. Это было солнце, хотя и невидимое. Как раньше я зажгла спичку и свечу. Но мир изменился, в нем не могло быть света.
Тогда у меня не было времени понять, что случилось, какая трагедия произошла в природе. Я знала лишь, что действовать надо быстро! Домовладельцы, вроде меня, должны защитить себя от ограбления, пожаров, изнасилования и посягательств любого рода — поскольку теперь мир поделен на тех, у кого есть убежище и пища, и тех, у кого этого нет. На тех, у кого убежище надежное, и тех, у кого его нет.
Поэтому я забаррикадировалась здесь, в подвале, в темноте. Где глаза мне не нужны.
Я вспомнила это место на ощупь. Никто меня отсюда не выманит. Не пытайтесь взывать ко мне, не запугивайте, даже не приближайтесь. Я ничего не знаю про время «до» катастрофы, и мне не интересно знать. Даже если кто-нибудь из вас объявит, что беспокоится обо мне, даже мои дочери, вот вам мой совет: «Я не та, которую вы когда-то знали, вообще я никакая не женщина».
В болтовне
Даже теперь я слышу вдалеке сирены. Уверена, что отвратительный острый запах — это запах дыма.
Но я не любопытна, я создала свой собственный покой.
Как вам известно, провизии у меня на много месяцев, на всю оставшуюся жизнь. У меня есть пища, вода, не из колодца, но достаточно свежая, холодная, пахнущая землей, здесь ее много, она стоит в некоторых местах глубиной в четыре-пять дюймов, а когда снова вернется дождь и она потечет по каменным стенам, я смогу с удовольствием лакать ее языком.
Радиоастроном
Еремин Острикер посвящается
Старому, почти девяностолетнему профессору Эмеритусу из колледжа после удара понадобилась сиделка, и наняли меня. Моя миленькая аккуратная маленькая комнатка находилась рядом со спальней старика в одном из этих кирпичных домов возле университета. Дни в основном проходили обыкновенно. Но иногда по ночам он просыпался, не зная, где он, и беспокоился, хотел домой, а я мягко говорила, что вы дома, профессор Эвалд, я, Лилиан, здесь, чтобы ухаживать за вами, извольте снова в постель, а он слепо глядел на меня своими печальными слезящимися глазами, похожими на яичные желтки, кривя губы, не помня меня, но зная, зачем я там, и пытаясь помочь мне, чтобы не стало еще хуже. Они обычно стараются. Мне кажется, что у жертв паралича память — это сон о том, что было во время удара в больнице, и хуже нет ничего. Поэтому они стараются вести себя хорошо. К тому времени профессор Эвалд должен был быть уже в доме для инвалидов. Но это дело его и его детей (взрослые дети, старше меня, один сам профессор в Чикаго). Определенно, это не мое дело. Ненавижу такие места, а больницы еще больше, где порядки, процедуры, вдобавок все тобой понукают и следят. Я не осуждала профессора за желание жить в своем доме как можно дольше. Он говорил, что прожил здесь пятьдесят лет! А это все, что нужно престарелым людям, — жить в своем доме подольше, насколько хватит денег. Кто их осудит?
Даже такие умные, как профессор Эвалд, который был руководителем факультета астрономии в колледже и директором превосходной обсерватории (как говорилось мне много раз, полагаю, чтобы произвести впечатление, да, и впечатление было произведено), даже такие люди думают о своем состоянии как о временном, и надеются, что скоро все будет по-прежнему, если они будут держаться, лечиться, принимать лекарства и верить. А вы говорите им, что это так. Вы убеждаете их. Это ваша работа. Старушка или старик в подгузнике, в кровати с поднятыми, как у кормушки, перилами, если способны разговаривать, то говорят о том, как вернутся домой, когда снова встанут на ноги, что у них кошка без присмотра или запланирована игра с кем-то, кто умер лет десять тому назад. Не надо с ними спорить или пугать,
А тогда они вас вознаграждают, украдкой, чтобы никто не знал: драгоценности, красивая черная с золотом авторучка «Паркер», просто деньги. Но это только между нами.
У профессора Эвалда бывали дни хорошие и плохие, но в общем он был не так уж плох. Изредка жаловался лишь на то, что у него мало посетителей. У него были старые бумаги, которые он просматривал, компьютерные распечатки со странными знаками и уравнениями, но сомневаюсь, что он их мог разглядеть даже сквозь толстые очки. Он разговаривал и спорил сам с собой, догадываюсь, чтобы я тоже слышала и видела, что он работает. Такому, как он, восьмидесятишести — или восьмидесятисемилетнему, необходимо работать.