Джойс Оутс – Cага о Бельфлёрах (страница 88)
Арендаторы были у него «рабами», работники мельниц и фабрик — тоже. Страстное стремления продаться (причем по дешевке) превратило их в полулюдей; при этом они не обладали ни достоинством животных, ни их острыми инстинктами. Ведь работники, стоило им объединиться, в два счета поставили бы хозяев на колени, но, увы, они были слишком трусливы: их робкие попытки несколько лет назад создать профсоюз были подавлены столь кроваво и жестоко, что они затаились и теперь боялись даже
Но никого не оказалось рядом — никто не вмешался и не спас его, когда вечером в следующую субботу в таверне Форт-Ханны у старого подъемного моста он ухитрился поскандалить с компанией молодых людей. (Один из них, по слухам, был Хэнк Варрел, другой — сынок Гиттингов, хотя позже ни один из свидетелей их не опознал и даже не согласился составить описание.) Как Вёрнону удалось добраться до Форт-Ханны, когда в тот же день ранее его видели в Фоллз; почему он выбрал именно эту таверну, любимое заведение работников мельницы Бельфлёров, которые некогда были у него в подчинении как «управляющего»; почему в его пьяную голову взбрело обратиться к ним в самой задушевной и провокативной манере (он называл их братьями и товарищами) — этого не знал никто. «Он говорил, словно проповедник, — рассказывал один из очевидцев. — Он был в восторге от себя — можно сказать,
В тот день температура воздуха зашкаливала за сотню градусов[25], и, казалось, сама земля исторгала удушающий, неподвижный зной. Хотя таверна стояла на берегу Нотоги, река в те годы была страшно грязной и источала серное зловоние, от которого щипало глаза. Уже пару месяцев бродили слухи, всё еще не подтвержденные, что мельницу хотят закрыть; мужчины возмущались и, естественно, расспрашивали на этот счет Вёрнона; но он отрицал, что был из рода Бельфлёров, уверял, что ничего не знает, и настаивал на том, что они сами виноваты в своем отчаянном положении. Это они загубили реку, как загубили свои собственные души… «И я вовсе не выделяю себя среди вас, — страстно восклицал Вёрнон. — Я принадлежу к одной с вами породе! Я тоже пожирал грязь и называл ее манной небесной!»
Как им удалось вытащить Вёрнона наружу и связать его по рукам и ногам бельевой веревкой (они прихватили ее в одном из дворов по соседству с таверной), и не привлечь ничьего внимания, протащить вниз по пологому замусоренному холму к дороге, а потом и занести на мост (который был вовсе не безлюден в субботу ночью), никто объяснить не смог. Без сомнения, он яростно сопротивлялся, вырывался и лягался, так что у одного из мужчин оказалась рассеченной губа, а другой заработал трещину в ребре; и, конечно, до того самого момента, как его перебросили через парапет, он издавал пронзительные крики. Говорили, что раздался всплеск, он ушел под воду, потом снова появился на поверхности дальше по течению, все еще крича и бешено извиваясь в воде, а потом, не закончив разъяренного вопля, снова исчез из виду. Говорили, что позже, когда хулиганы убегали, вытирая руки и хохоча, один из них крикнул товарищам: «Вот как мы поступаем с Бельфлёрами!» А другой, тоже неопознанный, добавил: «Вот как мы поступаем с поэтишками!»
Книга четвертая
ЖИЛИ-БЫЛИ…
Божественный хронометр
«Прозорливость» и «Благословление», «Канун Дня всех святых», и «Чудотворное провидение», и «Божественный хронометр» таковы были названия огромных стеганых одеял, с подкладкой из пуха и перьев, которые мастерила Матильда, тетка Джермейн. Каждое разрасталось на глазах у девочки постепенно, очень медленно, квадрат за квадратом, и, пока Матильда вела разговоры с ней и с Ноэлем, ее мозолистые пальцы трудились не переставая. Шли месяцы, проходили годы. Возникли «Террариум» и «Гироскоп», «Танец» (точнее — «Танец веселых скелетиков»), затем «Бестиарий», «Черное болото» и «Ангелы». Каждое одеяло росло кусок за куском, постепенно растекаясь по полу и скрывая ноги тети Матильды.
— Зачем ты таскаешь с собой Джермейн в дом этой женщины? — недовольно ворчала бабушка Корнелия. — Матильду не назовешь хорошим примером, правда же?
— Примером для чего? — спросил Ноэль.
— Лея этого не одобряет.
— У Леи нет времени, она даже не узнает.
Они часто отправлялись туда, в кемпинг Рафаэля Бельфлёра — с полдюжины бревенчатых домиков на берегу озера, довольно далеко от замка. В семье говорили, что Матильда переехала туда много лет назад в пику остальным: ей не удалось стать «настоящей» Бельфлёр, не удалось найти достойного жениха, вот она и удалилась в глухомань. Но дедушка Ноэль сказал Джермейн, что это неправда: Матильда уехала жить за озеро, потому что ей так захотелось.
— А можно мне тоже здесь жить? — спросила девочка.
— Мы можем приезжать в гости, — отвечал дедушка. — В любое время.
И Джермейн трусила на своем новом пони, Лютике, а Ноэль на норовистом, но ленивом старом жеребце Фремонте. Они ездили туда
Тетя Матильда, на самом деле — двоюродная бабушка Джермейн, была женщиной широкой кости, за работой она пела, и еще имела привычку разговаривать сама с собой. (Иногда Джермейн слышала, например: «Да куда же я положила ложку!.. И когда это, вы негодники, забрались на этот стол!») Если она и страдала от одиночества, то никак этого не проявляла: напротив, по мнению Джермейн, она была самая счастливая из всех Бельфлёров. Она никогда не повышала голоса, никогда не бросала в гневе вещи и не выбегала из комнаты в слезах. В доме тети никогда не звонил телефон — его там просто не было, письма ей приходили редко, и, хотя остальные члены семьи порицали Матильду, они оставили ее в покое. (Она была «странная», «себе на уме», говорили ее родственники. Настоящая «упрямица» — ведь она настояла на том, чтобы жить одной и зарабатывать на жизнь шитьем одеял и плетением ковриков. Семейные торжества ее не интересовали — даже свадьбы и похороны, и она упорно носила брюки, сапоги да куртки, а когда-то в молодости, будучи дочерью Плача Иеремии, даже выходила в поле вместе с батраками; подобную эксцентричность женская половина семейства простить не могла. Ей надо было родиться мужчиной, говорили они с презрением. Каким-нибудь нищим фермером по ту сторону гор; она не заслуживает носить имя Бельфлёров.)
Но они оставили ее в покое. Возможно, потому, что побаивались.
И она шила свои одеяла, всем довольная в своем уединении, и дядя Ноэль с Джермейн приезжали к ней в гости и проводили вместе чудесные дни: Джермейн было позволено помогать Матильде в работе, а Ноэль устраивался у огня, сбросив сапоги и блаженно шевелил пальцами ног в одних носках, зажав в зубах трубку. Он обожал перемывать косточки родственникам: «Ох и прожекты у нашей Леи! Она просто гении…» Он рассказывал сестре о выходках Юэна, о неприятностях Хайрама, и что там Эльвира высказала Корнелии, и чем занимались подрастающие детишки Лили; о, все эти дети растут так быстро! Матильда посмеивалась, но почти не говорила. Она с головой погружалась в работу. Ноэль жаловался на то, как бежит время, но она не соглашалась. «Иногда мне кажется, что время почти остановилось, — говорила она. — Во всяком случае, по эту сторону озера».
Одеяла, эти гигантские волшебные одеяла! — их Джермейн будет помнить всю свою жизнь.
«Прозорливость»: шесть на шесть футов, лабиринт синих лоскутов, такой хитроумный, что хотелось смотреть и смотреть на него, не отрывая глаз.
«Благословление»: мозаика треугольников, красных, ярко-розовых и белых.
«Чудотворное провидение»: словно галактика переливающихся лун.
Сшитые для чужих и проданные чужим людям, которые, очевидно, заплатили за них неплохую цену. («А почему мы не можем купить одно из них? — спрашивала Джермейн своего деда. — Почему мы не можем привезти одно из них домой?»)
«Божественный хронометр» был самым огромным, но Матильда шила его для себя — не на продажу; на близком расстоянии одеяло выглядело воплощением хаоса, потому что было ассиметричным, а квадратные куски отличались не только цветом и узором, но и фактурой. «Потрогай этот кусочек, а теперь другой, — ласково говорила Матильда, беря девочку за руку, — а теперь вот этот — видишь? Закрой-ка глаза». Колючая шерсть, мягкая шерсть, атлас, кружево, мешковина, хлопок, шелк, парча, рогожа, крошечные обрезки с плиссировкой. Джермейн крепко зажмуривалась и трогала ткани, «рассматривая» их кончиками пальцев, словно читая. «Ты понимаешь?» — спрашивала Матильда.
Ноэль жаловался, что от «Хронометра» у него в глазах рябит. Надо было отойти на несколько шагов, чтобы увидеть задуманный узор, но даже тогда он казался слишком затейливым — у бедняги просто раскалывалась голова. «Неужели нельзя смастерить что-нибудь попроще, маленькую атласную вещицу, — ворчал он. — Что-нибудь небольшое, миленькое».