Джойс Оутс – Cага о Бельфлёрах (страница 24)
«В конце концов, — думал Гидеон, — я же отец. Ведь это я — отец».
Лошади
Гнедой мерин без клички, неказистый и не блещущий статью, зато послушный и не норовистый, с короткой, тупой мордой, с белым носком на левой передней ноге — его выиграли в карты у английских офицеров меньше чем за три недели до январского мятежа при Голден-Хилл[9]— именно на Нем восседал двадцатишестилетний Жан-Пьер Бельфлёр в своей черной бархатной треуголке и дорогих новеньких кожаных сапогах, когда впервые увидел ее, Сару Энн Четэм. Ей, отмеченной какой-то тревожной красотой, тогда было всего одиннадцать или двенадцать — с мелкими чертами лица, курносенькая и веснушчатая, со светло-золотистыми волосами и осанкой одновременно детской и царственной… Еще до того, как девочка засмеялась и указала на него (его лошадь, напуганная приближающимся дилижансом, встала на дыбы и жалобно заржала, а Жан-Пьер закричал на нее по-французски), до того, как обнажила в улыбке свои полудетские зубы и вырвалась от полной краснолицей англичанки (няньки? гувернантки? — для родственницы она была чересчур уродлива), даже до того, как Жан-Пьер, свалившийся в застывший бурый конский навоз, успел как следует разглядеть ее, он влюбился… Всю оставшуюся жизнь он будет вспоминать не только внезапный холод, навоз и всепоглощающую оторопь от постыдного падения, не только восторженный крик прекрасной отроковицы перед тем, как служанка утащила ее прочь (потому что девочка смотрела на Жан-Пьера так, словно эту выходку он нарочно совершил, чтобы повеселить ее — ее и никого больше), но и непривычную, необъяснимую радость — радость, порожденную полной уверенностью, чувством, что теперь судьба его предрешена, сама жизнь его предрешена, она лежит перед ним, пускай невидимая, но уже реальная и ждет его признания. Он влюбился. Растянувшийся посреди улицы, под градом насмешек и зубоскальства (все остальные тоже хохотали, а то, что он француз, лишь раззадоривало зевак), в разодранной щегольской одежде — он влюбился. Все то, что он мальчиком слышал и читал о Новом Свете — что здесь живут индейцы, чьи тела имеют классические пропорции, и даже зимой ходят обнаженные, что леса здесь изумительной красоты, а реки изобилуют лососем и форелью (чтобы поймать рыбу, достаточно опустить в воду сачок), что в горах обитают неведомые, невообразимые чудовища, некоторые ростом до пятнадцати футов, и время от времени совершают набеги на поселения, утаскивая даже взрослых мужчин, что земля в некоторых районах полна алмазов, и рубинов, и сапфиров, и огромных кусков нефрита, что тут такие богатые серебряные и золотые месторождения, каких нет больше нигде в мире, что за полгода можно сколотить состояние и ни о чем не жалеть — все эти чудеса меркли рядом с курносой избалованной девочкой, которой он в те времена даже не знал, младшей дочерью представителя нью-йоркского торгового дома, чиновника на королевской службе — не пройдет и года, как тот перевезет семью домой, в Англию, навсегда оставив Жан-Пьера безутешным.
(Разумеется, были и другие лошади. Без счету. Даже альбинос, почти такого же высокого класса, как впоследствии знаменитый Юпитер Гидеона, с такой же розоватой шерстью и белыми копытами, пятнадцать ладоней и два дюйма в холке, тридцать два дюйма от подпруги до земли — ослепительно белый жеребец, глядя на которого сложно было поверить своим глазам; даже пара андалузцев их в одну ненастную ночь уведет у Жан-Пьера собственный сын, негодяй Харлан. В период процветания, ставшего для Жан-Пьера залогом злополучного членства в вашингтонском Конгрессе, он взялся писать довольно сумбурные мемуары, посвященные лошадям. Назывались они «Искусство верховой езды», и хотя завершены не были, но печатались частями в маленькой газетке на севере штата, которой Жан-Пьер владел в начале 1800-х. Были и другие лошади, множество лошадей, как и женщин — их тоже было много, но со всем отчаянием любви Жан-Пьер будет вспоминать лишь безымянного гнедого мерина, свою первую лошадь в Новом Свете, первый из бесчисленных трофеев!)
Среди «благонравных» лошадей был и Перец, молодой вороной мерин, сбросивший Иедидию, а потом наступивший кричащему ребенку на ногу. После того случая мать Иедидии настаивала, чтобы мерина продали или отдали, однако Жан-Пьер отказывался. Лошадь не виновата, говорил он, что какой-то жалкий дурак в воняющей кровью одежде сунулся ей прямо под нос. И уж никак не виновата в том, что его сын не сообразил ухватиться за рожок седла. Потом, когда кости вправили и они срослись, но Иедидия по-прежнему хромал, отец нередко сердито спрашивал его, в чем дело. «Ты что, нарочно мне досадить хочешь? — спрашивал он. — Ты же можешь ходить, как все, — главное стараться». Наконец, когда Жан-Пьеру срочно понадобились деньги, а львиная доля имущества была повязана мудреными юридическими ограничениями, мерина продали. Однако в воображении Иедидии он по-прежнему существовал. В памяти у него на всю жизнь сохранился туманный, почти неуловимый образ: огромное животное, черное как ночь, зловеще-призрачное, ржет и встает на дыбы, а потом отступает назад, с необратимостью свершившегося факта обрушивая свой вес на обнаженное колено ребенка. В исступлении, вызванном уединением, Иедидия часто просыпался от видения, в котором к нему являлась лошадь — не Перец, и никакая другая отцовская лошадь, даже не какая-то абстрактная лошадь, а Сам Господь в лошадином обличии.
Была и уродливая норовистая зверюга смешанных кровей, как минимум, арабской и бельгийской — жеребец Луиса Бонапарт, которого позже стали называть Стариканом. Свое имя он получил не в честь императора-гигантомана, а в честь его старшего брата Жозефа. Путешествуя инкогнито под благозвучным именем графа де Сюрвилье, тот приобрел через нью-йоркскую компанию Жан-Пьера сто шестьдесят тысяч двести шестьдесят акров непригодной для жизни и сельского хозяйства территории, руководствуясь заблуждением, что земли эти, будучи частью Новой Франции, послужат приемлемым и даже счастливым приютом для самого поверженного императора, когда тот совершит побег с острова Святой. Елены. (Увы, на Святой Елене Наполеон находился под строгой охраной и возможности для побега так не возникло. А сто шестьдесят тысяч двести шестьдесят акров земли оказались ни на что не годны, несмотря на весь энтузиазм Жан-Пьера и его мечты о дорогах, железнодорожном сообщении и даже каналах.) Старший Бонапарт, как и жеребец Луиса, страдал косоглазием. Но в свои лучшие годы конь отличался изяществом и темпераментом, был выносливым, сообразительным, храбрым и таким же упрямым, как хозяин. Луис — возможно, противопоставляя себя отцу, — говорил, что в лошадях он не разбирается и прирожденным наездником его не назовешь. Он поднимал на смех преклонение перед чистопородными лошадьми. В какой-то газете он прочел, что в конечном счете, участвуя в скачках на протяжении многих лет, чистокровки не приносят своим владельцам ощутимой прибыли.
Именно на чалом жеребце Бонапарте скакал Луис апрельским вечером в 1822 году, преследуя шумную улюлюкающую ораву в поселении на южном берегу Лейк-Нуар (пройдет несколько лет, и оно станет называться Бельфлёр): праздных зевак, напуганного, нервно смеющегося мирового судью и самого обреченного индейского мальчишку (привязанный колючей проволокой к луке седла, он был вынужден бежать за лошадью, на которой сидел некто по имени Рейбин, старый торговец индейцами). Луис кричал в толпу, что они схватили невиновного, что парень должен предстать пред судом, что нужно вызвать шерифа и провести расследование — когда один из Вар-релов, ровесник Луиса, похожий на него сложением, но с резко выступающими скулами и с прямыми черными волосами, потянулся, пьяно покачнувшись в седле, и ударил Бонапарта кулаком по шее. Он заорал Луису, чтобы тот убирался восвояси. Жеребец встревоженно заржал и отпрянул, вытаращив глаза, но на дыбы не встал, и Луис, удивленный, что у кого-то хватило храбрости полезть на него с кулаками, тем не менее не поддался эмоциям — он лишь осадил лошадь и не стал бросаться в драку, пока они с Варрелом оба в седле. Ведь он прежде всего хотел спасти жизнь пареньку…
На вышколенной, высоко держащей голову индейской лошади после многолетнего отсутствия въехал в городок Харлан Бельфлёр, чтобы отомстить за кровавую расправу над своими родными. Жители Нотога-Фоллз приметили необычную лошадь с выгнутой мускулистой шеей, густой серой гривой и танцующей поступью. Но особое внимание привлекал ее нарядный всадник в лимонно-желтых перчатках и мягкой черной шерстяной шляпе — люди перешептывались, мол, прежде они ничего подобного не видели, какой он весь «заграничный». (Лошадь действительно была перуанской, с лоснящейся палевой шерстью, широко посаженными глазами, большими и выразительными, маленькими ушами и почти нежной мордой. Сам же Харлан к тому времени больше походил на испанца, нежели на француза, и лишь когда он, свесившись с седла, вежливо спросил дорогу до Лейк-Нуар — а может, как говорили другие, он без обиняков поинтересовался, где найти Варрелов, — лишь тогда по чуть гнусавому выговору в нем узнавали уроженца здешних мест. Возможно даже, Бельфлёра. После его смерти кобыла, конфискованная местными властями, исчезла и объявилась через несколько месяцев в Теннесси, в конюшне скандально известного преподобного Харди М. Крайера, который вскоре занял должность «советника по земельным вопросам» при Эндрю Джексоне.)