Джойс Оутс – Cага о Бельфлёрах (страница 100)
(Ни собаку, ни ружье так и не нашли, что прибавило загадочности обстоятельствам его смерти.)
Потрясенная Вероника плакала и плакала — из-за бессмысленности смерти брата, просто из-за его смерти: ведь для нее в этом не было никакой тайны, только факт, что она больше никогда не увидит Аарона, никогда не поговорит с ним… Как бы жарко они порой ни ругались, они очень друг друга любили.
Какая жестокая смерть его настигла, какая нелепая! Если бы молодой упрямец только прислушался к советам отца… Нет, Вероника просто не могла этого пережить; она не сможет этого пережить. И она рыдала дни напролет и отвергала все попытки утешить ее.
Пока не вернулся Норст.
Однажды утром он, хрустя гравием, подкатил к замку на своей солидной черной машине (у нее даже перегрелся двигатель) и настойчиво попросил разрешения увидеться с мисс Вероникой: оказывается, там, в Вашингтоне, он узнал о смерти Аарона и сразу же решил, что она нуждается в утешении, если вообще в состоянии пережить эту трагедию. Ведь она так нежна, так чувствительна, и удар, которым стала эта страшная случайная смерть, может подорвать ее здоровье…
Один лишь взгляд на Норста придал ей сил. Но, будучи воспитанной юной леди, она сдержала свой порыв; и действительно — в следующую минуту мысли о смерти брата вновь овладели Вероникой, и ее захлестнула новая волна рыданий. Тогда Норст взял ее за руку и повел прогуляться вдоль озера, поначалу ничего не говоря и даже поощряя ее слезы. А немного позже, когда ему показалось, что она немного успокоилась, он начал задавать ей вопросы о смерти. Точнее — о ее страхе смерти.
Страшит ли ее смерть как таковая… Или напугала случайная природа этой конкретной трагедии? Сама ли смерть ужасает ее или тот факт, что она больше никогда (как ей представляется) не увидит своего брата?
Они стояли, глядя на рябь темных вод Лейк-Нуар и слушая, как волны выкатываются на берег. День близился к закату. Вероника поежилась — начинало понемногу холодать, и тогда совершенно естественно, тактично Норст обнял ее одной рукой за плечи. Дыхание у него стало прерывистым. Он излучал предвкушение, радость. Но голос оставался спокойным, спокойным и уверенным, и Вероника ничем не выдала, что прекрасно понимает его чувства; напротив, она скромно отвела взгляд в сторону. Интересно, знает ли он, что его камень сейчас на ней, под застегнутой блузкой. Но откуда ему было знать… Откуда, учитывая все обстоятельства…
Он обнял ее крепче за нежные плечи и приблизил губы к самому ее уху. Мягким, дрожащим голосом он начал говорить о смерти; о смерти и любви, о смерти, любви и любовниках; о том, как, освященные смертью, любовники соединяются, и тогда их поруганная любовь вознаграждается. Сердце Вероники билось так сильно, что она почти не воспринимала его слова. Ее наполнило ощущение его близости, все превосходящей близости; она ужасно боялась, что он поцелует ее так, как это происходило в ее снах, и надругается над ней, несмотря на ее отчаянные крики. «Вероника, драгоценная моя, — сказал он, взяв ее за подбородок и повернув лицом к свету, чтобы заглянуть ей прямо в глаза, — ты должна знать, что любовники, вместе принявшие смерть, преодолевают физические оковы человеческой природы… Тяжкие оковы человеческой природы… Ты должна знать, что чистая, духовная любовь побеждает грубую плоть… И пока я с тобой, пока я рядом, чтобы вести тебя, защищать тебя — тебе нечего опасаться… Тебе нечего страшится в этом мире, в другом ли… Я никогда не причиню тебе страданий, дорогая моя девочка, ты понимаешь меня? Ты доверяешь мне?..»
Ее веки налились тяжестью, ее одолевало изнеможение легкого, эротического свойства, очень напоминающее истому ее самых потаенных мечтаний. Голос Норста был нежным, ласкающим, ритмичным, как набегающие волны озера, омывающие, накрывающие ее с головой… Ах, она даже не возражала бы, реши он поцеловать ее!
Но он все говорил, говорил о любви. О влюбленных, которые «охотно» умирают друг ради друга.
— Я ради тебя, моя дорогая, чудесная девочка, а ты ради меня — если ты меня любишь, — и тогда нас ждет награда. Это так просто и в то же время так глубоко! Понимаешь? Ты понимаешь меня? Смерть твоего брата оскорбила тебя, потому это была смерть животного — жестокая, бессмысленная, случайная, в одиночестве, — а ты, с твоей чувствительностью, жаждешь смысла, красоты и превосходства духовности. Ты жаждешь искупления, и я тоже. Потому что, умерев в объятиях друг друга, мы будем вознаграждены… А все остальное — лишь неприкрашенная, немыслимая суета, от которой ты в полном праве в ужасе отвернуться. Ты понимаешь это, любовь моя? Ах, ты поймешь! Конечно, поймешь. Только, умоляю, верь в меня, дражайшая моя Вероника.
Не понимаю, еле слышно произнесла Вероника. И такая огромная усталость вдруг навалилась на нее, что она почти положила голову ему на плечо.
— И жизнь, и смерть, если они не украшены любовью, — продолжал Норст, почти задыхаясь, низким, возбужденным голосом — бесславны… Это лишь безумие… случайность. И неразличимы, если только не одухотворены любовью. Ибо обычные люди, как ты уже могла убедиться, — не более чем тля… или крысы… грубые, безмозглые существа… Они недостойны даже нашего презрения, ни капли. Конечно, порой они докучают нам… и тогда приходится брать их в расчет… Брать в расчет и принимать меры… Каким бы отвратительным это ни казалось. Понимаешь, дорогая моя? Да? Нет? Ты должна довериться мне, Вероника, потому что ты знаешь — знаешь, правда? — что я люблю тебя и что я поклялся, что буду обладать тобой… Давно, очень давно… В те времена, которых ты не можешь вспомнить, да и я могу припомнить лишь смутно… А что до обычных людей, моя дорогая, — они не стоят даже твоей мысли… Однажды ты научишься иметь с ними дело, как я, лишь по необходимости. Я поведу тебя, я буду охранять тебя, если только ты будешь верить… И ты не должна бояться смерти, ибо смерть любовников, погибших ради любви и возродившихся благодаря любви, не несет в себе вульгарности рядовой смерти; ты понимаешь?
Она понимала. И разумеется, она ничего не понимала. Но ее голова была такой тяжелой, что веки зудели от желания опуститься, о если бы он обнял ее, если бы прошептал слова, которые она столь жадно хотела услышать… Да, он признался ей в любви, это она услышала, услышала своими ушами. Но почему же, почему он не объявляет, что хочет жениться на ней; почему не говорит ничего о предстоящем разговоре с ее отцом…
Внезапно Норст отшатнулся от нее. Он был в страшном возбуждении и стал с силой тереть обеими руками глаза.
Дорогая моя Вероника, — сказал он совсем другим голосом. — Я должен отвести тебя домой. О чем я думаю, ведь ты замерзнешь здесь, на холодном ветру!
Она широко раскрыла глаза от неожиданности.
— Я должен проводить тебя домой, бедная моя девочка, — проговорил он.
Той ночью Вероника чувствовала жар и, несмотря на прохладу, оставила стеклянные двери открытыми. И увидела сон — самый тревожный и при этом самый пленительный из всех, что посещали ее до сих пор.
Она была в забытьи, но не вполне. Спала, но в то же время прекрасно видела свою кровать, окружающие предметы и осознавала сам факт того, что она спит в постели, что ее густые длинные волосы рассыпаны по подушке, а на груди покоится кровавик. Я сплю, отчетливо думала она, словно ее душа парила над телом, как странно и как чудесно! — я лежу в кровати, и ко мне скоро придет мой любовник, и никто не узнает…
И тут же явился Норст. Видимо, он забрался через балкон — потому что через мгновение уже стоял у окна, на нем был, как всегда, сюртук, его белая сорочка будто светилась в темноте, а бородка и непокорные кудри по обе стороны лица виднелись отчетливо. Он молчал. Лицо его было бесстрастно. Он казался выше, чем был наяву: Вероника буквально заледенела, словно разучившись моргать, и осознала, что ростом он сейчас не меньше семи футов; какое-то время он просто стоял, молча, неподвижно, глядя на нее с выражением — чего? Бесконечной тоски? Бесконечной печали? Желания? Любви?
Она хотела раскрыть ему объятия, но не могла пошевелиться; лежала под одеялом, словно парализованная. Спала и в то же время мыслила совершенно ясно: она чувствовала свое учащенное сердцебиение — и его тоже.
Теперь он стоял у самой ее кровати, хотя вроде бы не сходил с места.
Он стоял у самой кровати, склонившись к Веронике, и она попыталась поднять к нему руки — о, как ей хотелось обвить руками его шею! Как ей хотелось притянуть его к себе! Но она не могла пошевелиться; ей удалось лишь резко втянуть воздух, когда он склонился, чтобы поцеловать ее. Она видела, как его темные, влажные глаза приближаются к ее лицу, видела его рот, приоткрытые губы и чувствовала его дыхание — горячее, прерывистое, с довольно сильным мясным душком, со сладковатым, немного гнилостным запахом, — и в ее воспаленном мозгу возник образ фермы: вот работники тащат убоину, туши свиней со связанными задними ногами, а из их распоротых глоток в огромные корыта хлещет кровь. Она вобрала в себя его дыхание, отдававшее чем-то иссохшим, стылым и старым, очень старым, и в своем забытьи начала смеяться, и каждая частичка ее тела извивалась от щекотки до сумасшествия, до чудеснейшего, самозабвенного сумасшествия, и ей не было противно ни его дыхание — нет, ничуть, — ни его возбуждение, нетерпение и страстность, когда его зубы прижимались к ее зубам в жарком поцелуе; ничуть не противно, и она хотела закричать, и наброситься на него с кулаками, она хотела визжать и в истерике кататься по кровати и сбросить с себя одеяло, которое давило так невыносимо — она вся горела, по телу струился пот, она чувствовала аромат собственного тела, жар своего тела — это было так стыдно и так сладостно, и ей захотелось фыркнуть и расхохотаться, захотелось схватить своего возлюбленного за волосы, да, за волосы, и лупить его, и прижать его голову к себе, его лицо к своей груди — вот так — да, именно так, она просто не могла выносить то, что он с ней делал — губами, языком, неожиданно острыми зубами, — она больше не могла, она сейчас закричит, она сойдет с ума, завизжит и исцарапает его ногтями — о, мой возлюбленный, мой суженый, закричит она, супруг мой,