Джорджиа Кауфман – Кружево Парижа (страница 41)
Вернувшись с кладбища, я первым делом заметила, что зеркала в коридоре были завешены плотным миткалем. Я хотела снять покрывало.
– Frau Dumarais, bitte nicht[32], – попросил герр Хоффман. – Во время шивы, первой недели траура, мы закрываем зеркала. Пойдемте в дом.
Он повел меня в гостиную.
– Что такое «шива»? – спросила я, ошеломленная, словно муха, которую без задней мысли сбили на лету.
– Шива означает семь дней траура, который мы соблюдаем. Эти семь дней, фрау Дюмаре, вам нужно носить рваную одежду и ходить босиком, сидеть низко, ближе к земле. Мы закрываем зеркала, потому что вас не должно тревожить, как вы выглядите.
Он подвел меня к единственному низкому стулу, который кто-то поставил в дальний угол комнаты.
– Тут вы должны сидеть, – пояснил он.
Когда я на него уселась, меня осенило, что он прав. Мне не было дела до моей внешности, более того, я даже не представляла, что когда-нибудь снова ею займусь.
Он немного постоял около меня, потом объяснил:
– Мир был создан за семь дней, и семь дней мы скорбим об усопших.
Он отступил на шаг и сказал:
– Живите долго.
Долго! Я тогда была далека от такой мысли.
Смеркалось. В дом потянулись люди, приходившие на похороны. Раввин возглавлял читающих молитвы, мужчины декламировали нараспев вместе с ним, женщины держались вместе, в стороне. Один из коллег Шарля произнес панегирик. С низкого стула я видела лишь лес ног. Я закрыла глаза, но передо мной сразу возникло видение: насекомые, роящиеся вокруг носа и полураскрытых губ Шарля. Я стиснула кулаки и коснулась паркета из древесины жакаранды на полу.
Послышался звук настраиваемой гитары. Потом тихий голос, полный томящей боли, запел Chega de Saudade. Пел Жуан Жильберту. Я подняла голову, удивляясь, уж не привиделось ли мне это, но в комнате все притихли, словно слушая молитву. Я зажмурилась. Наверное, Шарль в тот вечер, когда они беседовали, попросил Жуана прийти еще раз. Это были его последние объятия и дар для меня. Звуки окутывали меня, слезы лились рекой, вымывая страшный образ насекомых. Но мне не хотелось расставаться с печалью, только так я чувствовала связь с Шарлем. Мне хотелось завернуться в грусть, словно в одежды. Я отколола золотую брошь и вонзила в шелковую черную ткань, сминая и вытягивая, пока платье не порвалось.
Люди, один за другим, проходили мимо, пожимая мне руку, обнимая… И потом мы остались вдвоем: Граса и я. В доме стало темно и тихо. Я поднялась с низкого стула и пошла наверх.
Я остановилась на пороге комнаты, теперь не нашей, а моей спальни, и уставилась на постель. Граса как-то выкроила время, чтобы сменить белье на чистое и хрустящее. Обхватив себя руками, я прошла мимо пустой кровати в ванную. Вместо своего отражения в зеркальной стене я увидела простыню. Будто в тумане, я поняла, что в доме стало темнее и не из-за моего настроения, а из-за закрытых зеркал.
Австриец и хозяин другого убежища для еврейских эмигрантов из Европы приходили еще пять раз молиться за Шарля. Если бы я хоть что-то соображала, то была бы озадачена такой добротой, но я воспринимала это как непонятное желание Шарля, который после смерти стал больше евреем, чем при жизни. Во время этих ночных молитв у меня было время поразмыслить, почему Шарль выбрал такой уход, эти ритуалы, этот непонятный язык. В нашей совместной жизни ничего еврейского не было. Но, возможно, в этом и заключался смысл: быть евреем для него означало смерть. Ведь именно национальность послужила причиной смерти его семьи. Он хотел жить свободным от этой ноши, но в смерти пожелал вернуться к единоверцам, как свидетель, выживший в аду.
Я странным образом ощущала его присутствие даже после смерти. И не сердилась, а приветствовала это странное вторжение по его воле.
Несмотря на то что большинство посетителей были не знакомы ни мне, ни Шарлю, мне нравилось, что вокруг нас были люди. Незнакомые женщины приносили больше продуктов, чем требовалось нам с Грасой, и произносили слова утешения. Мы обе потеряли аппетит, и Граса отдавала большую часть в церковь для бедных. Днем я сидела дома и даже не звонила в офис. Моя помощница приносила письма, чеки, платежные поручения на подпись, и единственный раз в жизни я подписывала, не читая, не проверяя и не перечитывая. В то время я подписала бы все что угодно.
Закончилась первая неделя траура, и в доме стало тихо. Снаружи по-прежнему обрушивались на берег волны, с визгом проносился туда-сюда нескончаемый поток машин по авениде Атлантика, но внутри было тихо. Вечером никто не пришел. Люди, кажется, решили оставить меня в покое. Но покоя не было.
В могильной тишине слышался только рев моего горя и страха.
С самой первой встречи на званом обеде с Диором Шарль заполнил все мои помыслы и жизнь. Мы никогда не разлучались, не проводили ни ночи друг без друга, кроме моего отъезда в поисках Лорина. А теперь я была предоставлена самой себе.
Я сидела неподвижно, пока не заболели руки и ноги. Пришлось встать. Солнце уже садилось, и в комнатах становилось темно. Я ходила по дому и трогала его вещи: пиджаки в шкафу, туфли, одежду, кисточку и бритву. Коснувшись пальцем острого лезвия, я сразу вспомнила его мольбу: «Живи за меня».
Подняв голову и увидев прикрепленную к стене простыню, я вдруг поняла, что первая неделя траура прошла и зеркала можно открыть. Я потянула за простыню, она упала, и я в ужасе отпрянула от зеркала, не узнав застывшего лица с пустыми воспаленными глазами. Это было не то лицо, которое любил Шарль, не мое.
Я влезла на мраморную столешницу и прикрепила простыню назад.
А на следующий день попросила Грасу снять зеркала. Она отказалась их выбрасывать и поставила в кабинете Шарля. Несмотря на протесты Грасы, я настояла на том, чтобы зеркало над раковиной в ванной заклеили обоями. В течение многих лет пустые пространства на стенах напоминали мне о том, чего я лишилась.
Конечно, ma chère, я не могла долго оставаться затворницей, пришлось вернуться в свет. Герр Хоффман рассказал мне, что после первой недели траура евреи должны еще месяц отказываться от развлечений, но потом могут принимать приглашения.
Я должна была управлять фирмой, от меня зависели судьбы многих людей. Я принимала приглашения на вечеринки и приемы, чтобы удержаться на плаву и поддерживать деловые контакты. Но желания вести светские беседы не было. Я ограничила гардероб черным цветом, с выбором между шелком, хлопчатобумажной тканью, льном и шерстью.
Блистать я не перестала, но просто, поскольку и бриллиант и графит оба родственники угля, выбрала на время более мрачный вариант. Он придал строгости моим фасонам, четкости линиям и покрою, отчего бизнес только процветал, потому что я стала более элегантной и ни на кого не похожей.
После смерти Шарля отношения между мной и Грасой изменились. Мы это не обсуждали, просто начали завтракать вместе. А после нескольких ужинов в одиночестве за столом я как-то подхватила тарелку и присоединилась к Грасе на кухне. Нам не хотелось оставаться в одиночестве. Граса тоже по-своему переживала. Она была членом семьи, и теперь мы делили общее горе. Постепенно она стала моей подругой и компаньонкой. Вскоре мы всегда были вместе, если не было гостей.
Через десять месяцев после смерти Шарля, которую я не считала самоубийством – он просто ускорил естественный ход событий, – Граса позвала меня в гостиную. Герр Хоффман стоял спиной ко мне и через веранду смотрел на море. На нем был тот же костюм и в руках он держал ту же шляпу, как и в первый раз, когда мы встретились на пороге.
Мы поздоровались, и опять он не пожал мне руку и не поцеловал, как бы сделали другие мужчины из Вены. После смерти Шарля я узнала много про иудаизм и поняла, что верующие евреи никогда не прикасаются к женщинам, кроме своей семьи. Мы сели в гостиной лицом друг к другу, и он на своем мелодичном немецком сказал:
– Я пришел насчет установки надгробного камня. Пора.
– Ох, – я даже и не начинала думать о надгробии. – Вы уже что-то установили?
– Нет.
Я глубоко вдохнула и призналась:
– Я даже на могилу не ходила. Не могла. Знаю, что надо, но…
Я замолчала, чувствуя себя виноватой. Хорошая вдова должна ухаживать за могилой, а я не могла.
– Это ничего. Мы обычно не ходим до установки надгробия.
– Правда? – облегченно сказала я. – И когда это должно быть?
– Когда пройдет одиннадцать месяцев.
Я позавидовала четкости и простоте ритуалов и готова была слушать указания.
– Наверное, мне нужно сделать набросок?
– Здесь тоже свои обычаи, что-то простое. Обычная плита и надгробие.
Он отложил шляпу и взглянул на красноватый отблеск на полированном паркете из жакаранды.
– Роза, – обратился он по имени, – я обратил внимание, что ты убрала зеркала.
Он сказал мне «ты», и это очень теплое обращение подчеркнуло искренность его слов и заставило прислушаться.
– У нас мудрые обычаи. У них своя цель – помочь нам пройти траур. После установки камня траур заканчивается. Ты отметишь годовщину его смерти и зажжешь свечу, и так каждый год. Однако, – сказал он, рассматривая меня, – когда год закончится, траур нужно снять. Это ущербная расточительность, мы верим в жизнь. Роза, повесь зеркала на место и продолжай жить.
На следующий день, позавтракав, я завершила план могилы Шарля.