реклама
Бургер менюБургер меню

Джордж Сондерс – Купание в пруду под дождем (страница 33)

18

Из всех вопросов, какие начинающему автору стоило бы задать себе, наиболее насущен вот этот: что вынуждает читателя читать дальше? Или даже так: что заставляет моего читателя читать дальше? (Что проталкивает читателя сквозь этот конкретный фрагмент моей прозы?)

Откуда нам это знать? Как уже было сказано, единственный метод, как можно это узнать, – читать то, что мы написали, исходя из того, что читатель идет по тексту примерно так же, как мы сами. То, что скучно нам, будет скучно и читателю. То, что дарит нам маленькое удовольствие, порадует и читателя.

На первый взгляд это странное умозаключение. Мы все знаем по нашему опыту читательских клубов и писательских мастерских, что люди читают по-разному.

И все же в кинотеатрах люди иногда охают все хором.

Если вдуматься, то, что мы делаем (или, во всяком случае, что делаю я, когда редактирую), – не попытка безупречно вообразить, как другой человек читает этот рассказ, а имитировать, как его читаю словно бы впервые я сам.

Как ни странно, это настоящий навык: уметь преображаться в себя, читающего так, словно текст, читанный уже миллион раз, для тебя совершенно нов. Когда читаем фрагмент текста в таком режиме, отслеживая свои отклики и внося соответствующие изменения, читатель видит это как проявление заботы. (Можно сказать, что читатель, впервые знакомясь с текстом, способен наитием увидеть за фразой, которую автор оставил в итоге, множество версий, где заботы о читателе было меньше.)

На мой взгляд, таинство заключается в том, почему вот такое погружение в наш, возможно, своеобразный вкус способно производить прозу, которая говорит с нашим читателем энергичнее, прозу, которая, как читатель чувствует, уважает его крепче.

Возвращаясь к примеру с беседой: одни беседы кажутся уклончивыми, со вторым дном, эгоистичными, а другие – пылкими, непосредственными, щедрыми, правдивыми. В чем разница? Я бы сказал, в присутствии. Присутствуем ли мы в той беседе или нет? Есть ли напротив нас человек или нет его? Сочиняя художественную прозу, мы разговариваем с читателем, но у нас есть замечательное преимущество: возможность совершенствовать разговор с каждой проходкой. Возможность все более внимательного присутствия. Если читаем, и что-то утаскивает стрелку в область «О», это подсказывает нам, что в миг написания мы не присутствовали. (Когда я пишу: «Оранжевый закат был чудесного оранжевого оттенка», – это говорит о том, что, записывая это, я не присутствовал. То ли дело теперь. Или, во всяком случае, у меня есть такая возможность.)

Итак, редактирование можно понимать как практику отношений; как видение того, что улучшает отношения между нами и читателем. Что делает эти отношения сильнее, прямее и искреннее? А что пускает под откос? Воодушевляет то, что мы не обречены задаваться этими вопросами абстрактно; их можно задавать точечно, применяя наш прибор к фразам, предложениям, фрагментам и так далее, из которых и складывается рассказ, при этом подразумевая некую связность отклика между читателем и нами.

Разница между фразой, дарящей удовольствие, – она ощущается как живая, правдивая и неопровержимая, – и подвигающей читателя переходить к следующей, и той, что читателя раздражает и выкидывает из рассказа, состоит в том… ну, я, похоже, неспособен завершить это предложение ничем обобщающим. Да и толку в этом никакого. Чтоб быть писателем, мне нужно лишь прочитать ту или иную фразу в своем сочинении в конкретном контексте в определенный день, с карандашом в руке, и изменить его так, как мне покажется нужным.

А затем проделать это вновь и вновь – пока она не подарит мне удовольствие.

Хозяин и работник

Лев Николаевич Толстой

1895

Хозяин и работник

Это было в семидесятых годах, на другой день после зимнего Николы. В приходе был праздник, и деревенскому дворнику, купцу второй гильдии Василию Андреичу Брехунову, нельзя было отлучиться: надо было быть в церкви, – он был церковный староста, – и дома надо было принять и угостить родных и знакомых. Но вот последние гости уехали, и Василий Андреич стал собираться тотчас же ехать к соседнему помещику для покупки у него давно уже приторговываемой рощи. Василий Андреич торопился ехать, чтобы городские купцы не отбили у него эту выгодную покупку. Молодой помещик просил за рощу десять тысяч только потому, что Василий Андреич давал за нее семь. Семь же тысяч составляли только одну треть настоящей стоимости рощи. Василий Андреич, может быть, выторговал бы и еще, так как лес находился в его округе и между ним и деревенскими уездными купцами уж давно был установлен порядок, по которому один купец не повышал цены в округе другого, но Василий Андреич узнал, что губернские лесоторговцы хотели ехать торговать Горячкинскую рощу, и он решил тотчас же ехать и покончить дело с помещиком. И потому, как только отошел праздник, он достал из сундука свои семьсот рублей, добавил к ним находящиеся у него церковных две тысячи триста, так чтобы составилось три тысячи рублей, и, старательно перечтя их и уложив их в бумажник, собрался ехать.

Работник Никита, один в этот день не пьяный из работников Василия Андреича, побежал запрягать. Никита не был пьян в этот день потому, что он был пьяница, и теперь, с заговен, во время которых он пропил с себя поддевку и кожаные сапоги, он зарекся пить и не пил второй месяц; не пил и теперь, несмотря на соблазн везде распиваемого вина в первые два дня праздника.

Никита был пятидесятилетний мужик из ближней деревни, нехозяин, как про него говорили, большую часть своей жизни проживший не дома, а в людях. Везде его ценили за его трудолюбие, ловкость и силу в работе, главное – за добрый, приятный характер; но нигде он не уживался, потому что раза два в год, а то и чаще, запивал, и тогда, кроме того что пропивал все с себя, становился еще буен и придирчив. Василий Андреич тоже несколько раз прогонял его, но потом опять брал, дорожа его честностью, любовью к животным и главное дешевизной. Василий Андреич платил Никите не восемьдесят рублей, сколько стоил такой работник, а рублей сорок, которые выдавал ему без расчета, по мелочи, да и то большей частью не деньгами, а по дорогой цене товаром из лавки.

Жена Никиты, Марфа, когда-то бывшая красивой, бойкая баба, хозяйничала дома с подростком малым и двумя девками и не звала Никиту жить домой, во-первых, потому, что уже лет двадцать жила с бондарем, мужиком из чужой деревни, который стоял у них в доме; а во-вторых, потому, что, хотя она и помыкала мужем как хотела, когда он был трезв, она боялась его, как огня, когда он напивался. Один раз, напившись пьян дома, Никита, вероятно, чтобы выместить жене за все свое трезвое смиренство, взломал ее сундук, достал самые драгоценные ее наряды и, взяв топор, на обрубке изрубил в мелкую окрошку все ее сарафаны и платья. Зажитое Никитой жалованье все отдавалось его жене, и Никита не противоречил этому. Так и теперь, за два дня до праздника, Марфа приезжала к Василию Андреичу и забрала у него белой муки, чаю, сахару и осьмуху вина, всего рубля на три, да еще взяла пять рублей деньгами и благодарила за это, как за особую милость, тогда как по самой дешевой цене за Василием Андреичем было рублей двадцать.

– Мы разве с тобой уговоры какие делали? – говорил Василий Андреич Никите. – Нужно – бери, заживешь. У меня не как у людей: подожди, да расчеты, да штрафы. Мы – по чести. Ты мне служишь, и я тебя не оставляю. Тебе нужда, – я вызволю.

И, говоря все это, Василий Андреич был искренно уверен, что он благодетельствует Никиту: так убедительно он умел говорить и так все зависящие от его денег люди, начиная с Никиты, поддерживали его в этом убеждении, что он не обманывает, а благодетельствует их.

– Да я понимаю, Василий Андреич; кажется, служу, стараюсь, как отцу родному, я очень хорошо понимаю, – отвечал Никита, очень хорошо понимая, что Василий Андреич обманывает его, но вместе с тем чувствуя, что нечего и пытаться разъяснять с ним свои расчеты, а надо жить, пока нет другого места, и брать, что дают.

Теперь, получив приказание хозяина запрягать, Никита, как всегда, весело и охотно, бодрым и легким шагом своих гусем шагающих ног пошел в сарай, снял там с гвоздя тяжелую ременную с кистью узду и, погромыхивая баранчиками удил, пошел к затворенному хлеву, в котором отдельно стояла та лошадь, которую велел запрягать Василий Андреич.

– Что, соскучился, соскучился, дурачок? – говорил Никита, отвечая на слабое приветственное ржанье, с которым встретил его среднего роста ладный, несколько вислозадый, караковый, мухортый жеребец, стоявший один в хлевушке. – Но, но! поспеешь, дай прежде напою, – говорил он с лошадью совершенно так, как говорят с понимающими слова существами, и, обмахнув полой жирную, с желобком посредине, разъеденную и засыпанную пылью спину, надел на красивую молодую голову жеребца узду, выпростал ему уши и челку и, скинув оброть, повел поить.

Осторожно выбравшись из высоко занавоженного хлева, Мухортый заиграл и взбрыкнул, притворяясь, что хочет задней ногой ударить рысью бежавшего с ним к колодцу Никиту.

– Балуй, балуй, шельмец! – приговаривал Никита, знавший ту осторожность, с которой Мухортый вскидывал задней ногой только так, чтобы коснуться его засаленного полушубка, но не ударить, и особенно любивший эту замашку.