Джордж Карлин – Это идиотское занятие – думать (страница 8)
Сразу за углом находилась Еврейская теологическая семинария и Джульярдская музыкальная школа, куда я забрел, когда мне было десять лет, разузнать насчет уроков игры на фортепиано. Рядом был Международный дом[17], но не тот, который продает блинчики, а тот, где живут иностранные студенты Колумбийского университета; Межцерковный центр, штаб-квартира Национального совета церквей и в паре кварталов от нас – мавзолей Гранта[18], где по ночам мы не раз курили травку, пока старый пьяница Улисс и его жена кемарили внутри.
Наш район оказался метафорой культурной дилеммы, которая стояла перед матерью: конфликт между образом рафинированной бизнесвумен, какой она себя видела, и теми стесненными обстоятельствами, в которых оставил ее этот ирландский мужлан. Деловые кварталы, расположенные на холме, были интеллектуальным центром, воплощавшим ее культурные ориентиры. Ближе к окраинам, по склонам холма, через Бродвей, который, если верить Иисусу, «ведет к погибели», пролегали в основном ирландские кварталы, начинавшиеся в районе 123-й улицы и известные в те времена как белый Гарлем.
Белый Гарлем был суровее и густонаселеннее, чем район Колумбийского университета. Дома постарше, часто без лифтов. Во всем чувствовалось присутствие рабочего класса, и, разумеется, тут было не в пример веселее. Нетрудно догадаться, какой из двух путей предпочла бы Мэри для своих сыновей. И какой вариант выбрали они сами.
Первое время я не давал поводов для беспокойства – мне было всего четыре, когда мы переехали в дом 519. Важнейшие события в моей тогдашней жизни – ездить с Бесси в центр, слушать радио и сосать большой палец. Я был сосателем мирового класса. Готовясь ко сну, я высвобождал угол простыни, заворачивал в нее большой палец и засовывал в рот, чтобы посасывать ночь напролет. А утром в углу простыни появлялось очередное круглое жеваное мокрое пятно, наверняка обсуждавшееся в местной китайской прачечной: «Ага! Вот вам и контрацепция по-ирландски! Неудивительно, что их так много!»
Громоздкий старый радиоприемник «Филко» в гостиной всегда приводил меня в восторг. Я не мог его наслушаться. Мне было все равно, что идет: викторины, мыльные оперы, выпуски новостей, интервью, радиоспектакли, комедии. Сам факт, что все эти голоса могли каким-то чудом долетать до нас, будоражил мое воображение и подпитывал одержимость словами, их колоритом и интонациями.
Радио выполняло еще одну важную функцию – заменяло мне общение. В детстве я не знал, куда деваться от одиночества: я рос без бабушек и дедушек, без отца, мать совмещала меня с работой, а Бесси, мой друг на зарплате, при всей своей доброте, приветливости и заботливости, не была мне родней. Мой обожаемый старший брат, трудный ребенок, учился в школе-интернате. Для врожденного одиночки радио было тесно связано с чем-то очень хорошим – с поддержкой, безопасностью, дружеским общением. И даже через полвека ничего не изменилось.
Я был под присмотром, в безопасности, окружен заботой – и всего в двух минутах от суетного, шумного, огромного, захватывающего мира Нью-Йорк Сити. Как минимум три раза в неделю мы с Бесси отправлялись в центр, где любили поглазеть на полки и витрины храмов потребления, таких как «Мэйсиз», «Гимбелз» и «Кляйн»[19]. В полдень мы отправлялись на мессу во францисканскую церковь на 32-й улице. А потом принимали участие в самом священном ритуале на свете – обедали в «Автомате»[20]. Долгие часы ерзания на жестких деревянных скамьях в церковном подвале не шли ни в какое сравнение с неземным наслаждением, получаемым от картофельного пюре, гороха и тушеного шпината со сливками. Эти сотни путешествий в центр самого оживленного города мира подарили мне еще кое-что – ощущение невероятных возможностей. Стоит сесть в поезд – и за считаные минуты вы можете стать кем-то совсем другим. Тогда я едва ли это осознавал, но впоследствии это ощущение мне очень пригодилось. Линию метро «Ай-Ар-Ти»[21] «Бродвей – Седьмая авеню» я освоил в самом нежном возрасте.
Когда мне было шесть лет, Бесси покинула нас, перейдя в японскую семью – весьма своеобразный поступок для 1944 года. («Как она могла так поступить со мной? – возмущалась Мэри. – Бросить меня ради японцев?») Мне было все равно. Я уже учился в школе, а Бесси стала историей. Время после уроков, без Бесси, без Мэри и даже без Патрика, открывало невиданные перспективы для изучения уличной жизни. Интерес к ней я проявил рано. В моем распоряжении была игровая площадка в полтора километра в диаметре – вся территория колледжей и церквей: тысячи коридоров, аудиторий, лабораторий, театров, холлов, библиотек, общежитий, спортзалов, часовен и фойе так и просились стать полигоном для меня и моих товарищей по играм. Охрана – относительно недавняя американская мания – была минимальной, и стайка маленьких детей запросто могла носиться, бросаться врассыпную, исчезать и снова появляться. Ну и, конечно, мы еще находились в предвандальной фазе и не особо привлекали внимание.
Устав от буйных шалостей, мы переключались на игры: китайский и американский гандбол, боксбол, ринголевио[22] (в нашем районе говорили рингалирио), кузнец, Джонни-на-пони[23], «пни жестянку», хоккей на роликах и странная игра под названием «Три шага до Германии». Плюс все разновидности уличного бейсбола: стикбол, панчбол, ступбол, кербол и «дурацкий бейсбол».
В окрестностях дома было три парка: Морнингсайд-парк, Центральный парк и Риверсайд-парк, который растянулся на пять миль вдоль Гудзона, полного сточных вод, где мы купались летом без каких-либо заметных последствий. Парки были утыканы детскими игровыми площадками, по большей части недавно установленными мэром Ла Гуардиа[24]. Баскетбольные и бейсбольные площадки, бассейны-лягушатники, тысячи деревьев, чтобы лазить; сотни горок и холмов – съезжать, кататься на санках, скатываться и забираться наверх; километры велосипедных дорожек. Не
Честно говоря, я редко катался в парке на велосипеде – куда интереснее было проделывать это на улице, ловко петляя между едущими машинами. «Катись колбаской» звучало для нас нисколько не обидно – просто очередная вполне конкретная директива от взрослых. Когда играючи прошмыгиваешь между плотными рядами машин, это тонизирует похлеще любых ферм и благообразных пригородов, где ребятишки наслаждаются невинной идиллией американского детства. Перегруженные дороги требуют концентрации внимания. Совершая такие марш-броски по оживленным городским улицам, развиваешь потрясающую координацию – куда там Айове!
А еще лучше транспортный поток как способ передвижения. Ухватиться за прицепной крюк мчащегося грузовика, катаясь на роликах или на велосипеде, – тот еще финт ушами – это жутко опасно и реально щекочет нервы. Способы могут быть разные. Если вы на велосипеде, то управлять им придется только одной рукой, ехать нужно обязательно рядом, а не позади грузовика, иначе вы рискуете разбить себе голову. Самое классное на роликовых коньках – это когда крошечные металлические колесики мчатся со скоростью пятьдесят километров в час по ухабистым улицам Верхнего Манхэттена. Стыдно признаться, но мы не носили защитные шлемы, наколенники, налокотники, наплечники, перчатки и очки. В любой момент мы могли выбить себе глаз или свернуть шею; как ни странно, нам всем везло. Мы отрабатывали молниеносные зигзагообразные маневры, уворачиваясь от двухтонных автомобилей и небрежно лавируя между ними, чтобы позднее применить эти навыки на танцплощадках.
В семь лет я проскальзывал в метро, чтобы попасть в Центральный парк, Таймс-сквер, Рокфеллер-центр, Уолл-стрит, Чайна-таун или в район порта – огромные неизведанные территории, городское Эльдорадо, которое изнывало в ожидании юного искателя приключений. Изо дня в день я гонялся за автографами, тайком пробирался в кино, болтался по универмагам, взбирался по лестницам на смотровые площадки Ар-Си-Эй-Билдинга[25] и Эмпайр-Стейт-Билдинга[26], подворовывал в сувенирных лавках, лазил по деревьям в Центральном парке, катался на лифтах на Уолл-стрит или просто гулял, втянутый в это большое шоу, – другого такого развлечения еще не придумали. Оно подарило мне чувство причастности, ощущение того, что в этом огромном городе, где я вырос, я везде дома.
Проваландавшись так пару часов, около пяти тридцати я заявлялся к матери на работу и уговаривал ее отвести меня в «Автомат» на коктейль из взбитого шпината. Часто, пока мы перекусывали, она замечала какого-нибудь одинокого посетителя с чашкой кофе, которому некуда было податься, и вручала мне четвертак, чтобы я отнес ему. Черная полоса – так она это называла. Она была щедрая душа. Но делала все, чтобы ее было чертовски трудно любить.
Нью-Йорк был отличной школой, но и первый класс с сестрой Ричардин в 202-м кабинете ознаменовался новыми невероятными открытиями: секс, музыка и рев толпы.
Первый класс – первые поцелуи. Их было два. Первый первый поцелуй случился в тот день, когда сестра Ричардин объявила о грядущей ежегодной церковной ярмарке. Это так потрясло маленькую девочку по имени Джули – будущего шопоголика, не иначе, – что она бросилась меня обнимать и чмокнула губами в щеку. В классе поднялся шум. Я и так был мелкий, а тут сжался еще больше – крошечное свекольно-красное существо в коротких штанишках.