Джордан Питерсон – Карты смысла. Архитектура верования (страница 74)
Человеческая культура по необходимости имеет парадигматическую структуру, направленную не на объективное описание того, что есть, а на изложение его совокупной эмоциональной уместности или общего значения. Способность определять побудительную важность объекта или ситуации зависит, в свою очередь, от представления (гипотетически) идеального состояния (задуманного в соответствии с осмыслением настоящего) и от создания последовательности действий, направленных на достижение этого идеала. В основе этого трехстороннего представления лежат (изложенные, не изложенные и не поддающиеся определению) догматы веры, которые поддерживают ход всего процесса. Их можно назвать аксиомами нравственности – порой явными (представленными декларативно, в образе и слове), но в большинстве своем еще скрытыми, – которые развивались в ходе исследований и социальной организации людей в течение сотен тысяч лет. Совершенно скрытые аксиомы чрезвычайно устойчивы к изменениям. Однако после того, как нравственные утверждения проясняются (хотя бы частично), они быстро становятся предметом бесконечных осторожных, серьезных или поверхностных споров. Такие дебаты полезны для поддержания и развития умения приспосабливаться к ситуации. При этом они очень опасны, поскольку именно непрерывное существование неоспоримых аксиом нравственности сдерживает невыносимую значимость событий и возможность действовать, невзирая на препятствия.
Парадигматическая структура предусматривает четкую организацию (неограниченной) информации в соответствии с ограниченными принципами. Классическим примером служит Евклидова геометрия. Применяя ее принципы, человек, стремящийся добиться желанного результата поведения, связан необходимостью принять на веру некоторые ее аксиомы:
1) от всякой точки до всякой точки можно провести прямую;
2) ограниченную прямую можно непрерывно продолжать по прямой;
3) из всякого центра всяким радиусом может быть описан круг;
4) все прямые углы равны между собой;
5) если прямая, пересекающая две прямые, образует внутренние односторонние углы, меньшие двух прямых углов, то, продолженные неограниченно, эти две прямые встретятся с той стороны, где углы меньше двух прямых углов[378].
Именно взаимодействие каждого из пяти исходных постулатов (а это все, что необходимо помнить и понимать, чтобы геометрия оказалась полезной), порождает внутренне согласованное логическое Евклидово пространство, с которым мы все знакомы. То, что составляет истину с точки зрения этой структуры, может быть установлено, если обратиться к исходным допущениям. Однако сами эти постулаты должны быть приняты на веру. Их действительность не может быть доказана в рамках системы. При этом они доказуемы изнутри другой системы, хотя ее целостность все равно будет зависеть от различных аксиом, вплоть до неопределенного конца. Достоверность данной структуры, по-видимому, неизбежно основывается на бессознательных предпосылках. В случае Евклидовой геометрии – на предположении (явно сомнительном), что пространство трехмерно.
Часто оказывается, что допущения в недвусмысленных словесных заявлениях принимают эпизодическую или образную форму. Постулаты Евклида, например, основаны на наблюдаемых фактах (истолкованных образах мира опыта). Этот древний ученый обосновал свою четкую абстрактную (семантическую) систему наблюдаемыми «абсолютами». Например, не составит труда показать, что любые две точки, нарисованные на песке, можно соединить одной линией. Повторная иллюстрация этого утверждения кажется (приемлемо) убедительной – как и аналогичная (фактическая) демонстрация того, что любой отрезок может быть бесконечно продолжен по прямой. Эти аксиомы (и остальные три) не могут быть доказаны в пределах самой геометрии, но они кажутся истинными и будут считаться таковыми, поскольку они
Аналогичным образом, определение истины с эпизодической точки зрения основывается на признании действительности и достаточности конкретных процедурных операций. Например, то, как вещь представлена в эпизодической памяти (а именно чем она для нас является), зависит от того, каким образом она была исследована, – от скрытых предпосылок, стимулирующих или ограничивающих стратегии поведения, применяемые к предмету или явлению в ходе творческого исследования. Кун пишет:
Ученые могут согласиться с тем, что Ньютон, Лавуазье, Максвелл или Эйнштейн дали, очевидно, более или менее окончательное решение ряда важнейших проблем, но в то же время они могут не согласиться, иногда сами не сознавая этого, с частными абстрактными характеристиками, которые делают непреходящим значение этих решений. Иными словами, они могут согласиться в своей
В сноске он продолжает:
Майкл Полани[379] блестяще разработал очень похожую теорию. Он утверждал, что бо́льшая часть успеха ученого зависит от «молчаливого знания», то есть от информации, которую он получает на практике и не может четко сформулировать[380].
Евклид проводит линию, соединяя две точки на песке, принимает достаточность этого доказательства и демонстрирует очевидную уверенность в полученном результате (отчасти потому, что в настоящее время невозможно представить себе альтернативное осмысление этого вопроса). На протяжении веков Евклидова геометрия работала и считалась полноценной, потому что она позволяла предсказывать и контролировать все те переживаемые явления, которые возникали в результате деятельности человека, ограниченной возможностями поведения в прошлом. Двести лет назад мы не знали, как действовать конкретно или мыслить абстрактно, чтобы создать ситуацию, природу которой Евклид не смог бы описать. Сейчас все иначе. В течение прошлого века было создано много альтернативных и разносторонних геометрических теорий. Эти новые системы более полно описывают природу реальности – явлений, возникающих как следствие привычного поведения.
Все представления объектов (ситуаций или алгоритмов поведения), разумеется, условны, потому что они могут непредсказуемо меняться или даже полностью преобразовываться в процессе дальнейшего исследования (или из-за какой-то неожиданной аномалии). Таким образом, модель объекта исследования (сдерживающая тревогу, определяющая цель) неизбежно зависит от сохранения тех (невидимых) условий и тех (неопределенных) контекстов, которые присутствовали при первоначальном получении информации. Следовательно, как заметил Ницше, знание изменчиво:
Все еще есть такие простодушные самосозерцатели, которые думают, что существуют «непосредственные достоверности», например «я мыслю» или, подобно суеверию Шопенгауэра, «я хочу» – точно здесь познанию является возможность схватить свой предмет в чистом и обнаженном виде, как «вещь в себе», и ни со стороны субъекта, ни со стороны объекта нет места фальши. Но я буду сто раз повторять, что «непосредственная достоверность» точно так же, как «абсолютное познание» и «вещь в себе», заключают в себе
Пусть народ думает, что познавать – значит узнавать до конца, – философ должен сказать себе: если я разложу событие, выраженное в предложении «я мыслю», то я получу целый ряд смелых утверждений, обоснование коих трудно, быть может, невозможно, – например, что это Я – тот, кто мыслит; что вообще должно быть нечто, что мыслит; что мышление есть деятельность и действие некоего существа, мыслимого в качестве причины; что существует Я; наконец, что уже установлено значение слова «мышление»; что я знаю, что такое мышление. Ибо если бы я не решил всего этого уже про себя, то как мог бы я судить, что происходящее теперь не есть – «хотение» или «чувствование»? Словом, это «я мыслю» предполагает, что я сравниваю мое мгновенное состояние с другими моими состояниями, известными мне, чтобы определить, что оно такое; опираясь же на другое «знание», оно во всяком случае не имеет для меня никакой «непосредственной достоверности».
Вместо этой «непосредственной достоверности», в которую пусть себе в данном случае верит народ, философ получает таким образом целый ряд метафизических вопросов, истых вопросов совести для интеллекта, которые гласят: «Откуда беру я понятие мышления? Почему я верю в причину и действие? Что дает мне право говорить о каком-то Я и даже о Я как о причине и, наконец, еще о Я как о причине мышления?» Кто отважится тотчас же ответить на эти метафизические вопросы, ссылаясь на некоторого рода интуицию познания, как делает тот, кто говорит: «Я мыслю и знаю, что это по меньшей мере истинно, действительно, достоверно», – тому нынче философ ответит улыбкой и парой вопросительных знаков. «Милостивый государь, – скажет ему, быть может, философ, – это невероятно, чтобы вы не ошибались, но зачем же нужна непременно истина?»[381]