реклама
Бургер менюБургер меню

Джордан Питерсон – Карты смысла. Архитектура верования (страница 68)

18

Когда я был психологом-интерном, ко мне на прием попал инфантильный тридцатилетний мужчина. Он всегда действовал наперекор себе, сам возводил препятствия, а потом спотыкался о них. Иногда в прямом смысле этих слов. После неудачного брака он снова поселился у матери. Я предложил ему начать с уборки спальни, чтобы навести порядок в жизни. Для людей, привыкших к беспорядку (обычному и творческому), это довольно непростой шаг. Мой пациент проделал половину работы и поставил пылесос в дверях комнаты. Целую неделю ему приходилось перешагивать через препятствие, но он так и не убрал его с прохода и не закончил работу. Эту ситуацию вполне можно рассматривать как образную характеристику его жизни.

Мужчина искал помощи, потому что в браке у него появился сын, которого он любил или, по крайней мере, стремился любить. Он не хотел, чтобы ребенок вырос похожим на него, и поэтому обратился к психологу. Я пытался запугать его, чтобы он исправился, потому что считал (и считаю до сих пор), что страх – это великий и недооцененный мотиватор. Неискоренимая тревога может работать на вас так же, как и против вас. Мы потратили много времени, подробно обсуждая результаты его недисциплинированного поведения до развода (отсутствие успешной карьеры, проблемы в интимных отношениях, разбитая семья, в которой уже появился новорожденный ребенок) и вероятные последствия в будущем (растущее отвращение к себе, цинизм, жестокость, мстительность, безнадежность и отчаяние). Мы также говорили о дисциплине: мой пациент и его сын должны были соблюдать целый ряд непростых нравственных правил.

Конечно, он опасался, что любая его попытка повлиять на поведение сына помешает естественному развитию и раскрытию врожденного потенциала ребенка. Таким образом, используя терминологию Юнга, можно сказать, что этот мужчина был «бессознательным поклонником»[360], например, философии Руссо:

Мне не составит труда доказать, что человек по своей природе добр и что испортили его исключительно общественные структуры[361].

То есть он поступал так же, как этот мыслитель, который неоднократно помещал своих собственных детей в сиротский приют, потому что они ему мешали (видимо, тормозили расцвет его внутренней доброты). Во всяком случае, каждый недисциплинированный человек, даже гениальный, горячо надеется, что кто-то другой повинен в его никчемности и глупости. Если (в лучшем случае) это вина общества, от него можно потребовать расплаты. Этот коварный аргумент превращает растяпу в достойного восхищения бунтаря, по крайней мере в его собственных глазах, и тот под личиной героя-революционера начинает жаждать неправедной мести. Трудно представить себе более отвратительную и эгоистичную пародию на героическое поведение.

Однажды моему пациенту приснился сон, который он рассказал мне: «Мой сын мирно спал в своей кроватке. В окно ворвалась молния и заметалась по тесной комнате. Это было завораживающе-прекрасное зрелище, но я боялся, что она сожжет дом дотла».

Толкование сновидений – дело трудное и неопределенное, но я считал, что этот образ отлично подходит для наших бесед. Молния олицетворяла потенциал, заложенный в ребенке. Эта мощная сила полезна, как электричество. Но если электричеством не управлять, оно спалит жилище дотла.

Я не знаю, чем закончился этот случай, поскольку интерны, как правило, недолго общаются с теми, кто обращается за психологической помощью. По крайней мере, мой пациент тяготился своей незрелостью, что показалось мне хорошим началом. Более того, он осознал (по крайней мере, ясно увидел), что дисциплина может быть отцом героя, а не только его врагом. Зарождение такого понимания было началом его зрелого и здорового отношения к жизни. Эта философская мысль была подробно изложена Фридрихом Ницше, несмотря на его теоретическое неприятие догмы.

Ницше поверхностно считался великим врагом христианства. Я полагаю, однако, что он сознательно играл эту роль. Когда структура некоего социального института разлагается (особенно в соответствии с его собственными принципами), критиковать ее – задача друга. Ницше также считают пылким индивидуалистом и социальным революционером – пророком сверхчеловека и ярым разрушителем традиции. Однако он был гораздо более тонким и сложным мыслителем. Он рассматривал невыносимый уклад «презираемой» им христианской церкви как необходимое и достойное восхищения условие свободы европейской мысли – свободы, которую он считал еще не вполне освоенной:

Всякая мораль в противоположность laisser aller есть своего рода тирания по отношению к «природе», а также и к «разуму» – но это еще не возражение против нее, ибо декретировать, что всякая тирания и всякое неразумие непозволительны, пришлось бы ведь опять-таки исходя из какой-нибудь морали. Существенно и бесценно в каждой морали то, что она является долгим гнетом: чтобы понять стоицизм, или Пор-Рояль, или пуританизм, стоит только вспомнить о том гнете, под влиянием которого до сих пор всякий язык достигал силы и свободы, – о метрическом гнете, о тирании рифмы и ритма.

Сколько трудов задавали себе поэты и ораторы всех народов! – не исключая и некоторых нынешних прозаиков, в слухе которых живет непреклонная совесть, – «ради глупости», как говорят остолопы-утилитаристы, воображающие, что изрекают нечто премудрое, – «из покорности законам произвола», как говорят анархисты, мнящие себя поэтому «свободными», даже свободомыслящими. Но удивительно то обстоятельство, что только в силу «тирании таких законов произвола» и развилось все, что существует или существовало на земле в виде свободы, тонкости, смелости, танца и уверенности мастера, все равно – в области ли самого мышления, или правления государством, или произнесения речей и убеждения слушателей, как в искусствах, так и в сфере нравственности; и в самом деле, весьма вероятно, что именно это-то и есть «природа» и «природное», а вовсе helaisser aller.

Всякий художник знает, как далеко от чувства этого самотека самое «естественное» его состояние, когда он свободно приводит в порядок, устанавливает, распоряжается, придает формы в минуты «вдохновения», – и как строго и тонко повинуется он именно тогда тысяче законов, которые ускользают от всякой понятийной формулировки именно вследствие своей строгости и точности (даже самое определенное понятие заключает в себе, сравнительно с ними, нечто расплывчатое, многообразное, многозначащее).

Существенное, повторяю, «на небесах и на земле», сводится, по-видимому, к тому, чтобы повиновались долго и в одном направлении; следствием этого всегда является и являлось в конце концов нечто такое, ради чего стоит жить на земле, например добродетель, искусство, музыка, танец, разум, духовность, – нечто просветляющее, утонченное, безумное и божественное. Долгая несвобода ума, гнет недоверия в области сообщения мыслей, дисциплина, которую налагал на себя мыслитель, заставляя себя мыслить в пределах установленных духовной и светской властью правил или исходя из аристотелевских гипотез, долгое стремление ума истолковывать все случающееся по христианской схеме и в каждой случайности заново открывать и оправдывать христианского Бога – все это насильственное, произвольное, суровое, ужасающее, идущее вразрез с разумом оказалось средством, при помощи которого европейскому духу была привита его сила, его необузданное любопытство и тонкая подвижность; прибавим сюда, что при этом также должно было безвозвратно пропасть, задохнуться и погибнуть много силы и ума (ибо здесь, как и везде, «природа» выказывает себя такою, какова она есть, во всем своем расточительном и равнодушном великолепии, которое возмущает, но, тем не менее, благородно).

В течение тысячелетий европейские мыслители только о том и думали, как бы доказать что-нибудь, – нынче, напротив, для нас подозрителен всякий мыслитель, который «хочет нечто доказать», – для них всегда уже наперед предопределенным оказывалось то, что должно было явиться результатом их строжайших размышлений, как это, например, было встарь в азиатской астрологии или как это бывает еще и теперь при безобидном христианско-моральном истолковании ближайших лично пережитых событий: «во славу Божию» и «во спасение души», – эта тирания, этот произвол, эта строгая и грандиозная глупость воспитала дух; по-видимому, рабство в более грубом и в более тонком смысле является также необходимым средством для духовной дисциплины и наказания. Взгляните с этой точки зрения на любую мораль, и вы увидите, что ее «природа» в том и заключается, чтобы учить ненавидеть laisser aller, ненавидеть слишком большую свободу и насаждать в нас потребность в ограниченных горизонтах, в ближайших задачах; она учит сужению перспективы, а стало быть, в известном смысле, глупости как условию жизни и роста.

«Ты должен повиноваться кому бы то ни было и долгое время: иначе ты погибнешь и потеряешь последнее уважение к самому себе» – таковым кажется мне моральный императив природы, правда, не категорический, чего хотел от него старый Кант (отсюда и «иначе»), и обращенный не к единицам – какое дело природе до единиц? – а к народам, расам, векам, сословиям, прежде же всего ко всему животному виду «человек», к человеку[362].