реклама
Бургер менюБургер меню

Джордан Питерсон – Карты смысла. Архитектура верования (страница 2)

18

Одновременно я разочаровался в политологии, хотя изначально ехал в колледж изучать именно эту науку. Я выбрал ее, чтобы побольше узнать о структуре человеческих убеждений (и по практическим, карьерным соображениям, о которых я уже рассказывал). На первом курсе колледжа политология оставалась для меня очень интересной дисциплиной: я узнал основы истории политической философии. Но когда я переехал в главный кампус Университета Альберты, этот интерес пропал. Меня учили, что людьми движут рациональные силы, что их убеждения и действия определяются экономическим давлением. Это объяснение казалось недостаточным. Я не мог поверить (и не верю до сих пор), что сырьевые товары, например природные ресурсы, имеют внутреннюю и самоочевидную ценность. В отсутствие такой ценности стоимость вещей должна определяться социально или культурно (или даже индивидуально). Этот акт определения казался мне нравственным – он казался мне следствием философии нравственности, принятой обществом, культурой или личностью. То, что люди ценили экономически, лишь отражало то, что они считали важным. То есть реальную мотивацию следует искать в области ценности, нравственности. Преподаватели, с которыми я изучал политологию, этого не понимали или не считали важным.

Мои изначально неглубокие религиозные убеждения исчезли еще в подростковом возрасте. Уверенность в социализме (то есть в политической утопии) растаяла, когда я понял, что мир – это не просто обитель экономики. Вера в идеологию испарилась, когда я начал понимать, что само отождествление по идейным принципам – вопрос непостижимый, поражающий своей глубиной. Я не мог принять теоретические объяснения, предлагаемые выбранной мной областью науки. Никаких практических оснований двигаться дальше в первоначальном направлении у меня также не было. Я отучился три года, получил степень бакалавра и покинул университет. Мои убеждения, которые, пусть даже временно, упорядочивали хаос моего существования, оказались ложными. Я больше ни в чем не видел смысла и пассивно плыл по течению, не зная, что делать и что думать.

А что же другие? Существуют ли доказательства того, что кому-то удалось найти мало-мальски приемлемое объяснение головоломных вопросов, с которыми я столкнулся? Привычные поступки и жизненная позиция моих друзей и членов семьи не предлагали никакого решения. Те, кого я хорошо знал, не отличались твердой целеустремленностью и не были всем довольны. Их убеждения и образ жизни лишь маскировали частые сомнения и глубокое смятение. А если взглянуть шире? Картина казалась еще тревожнее: весь мир словно погружался в пучину безумия. Великие державы лихорадочно возводили ядерную махину с невообразимыми разрушительными возможностями. Кто-то или что-то строил (или строило) ужасающие планы. В чем причина? Вполне нормальные, хорошо устроившиеся в жизни люди как ни в чем не бывало занимались повседневными делами. Их ничто не тревожило. Почему? Неужели они просто не обращали внимания на происходящее вокруг? Неужели мне тоже было не до того?

Озабоченность общественно-политическим безумием и мировым злом, приглушенная временным увлечением утопическим социализмом и партийными интригами, накрыла меня с удвоенной силой. Непостижимая реальность холодной войны стремительно оккупировала территорию моего сознания. Как все могло зайти так далеко?

История – как сумасшедший дом, уж не понять, что стены, а что крыша. Ты вскрыл тайник, прочел последний том, но не заметил потайную нишу.

Уму непостижимо, как человечество могло допустить ядерную гонку: что окупало риск уничтожения не только настоящего, но и прошлого, и будущего? Что могло хоть как-то оправдать полное истребление всего сущего?

Ответа не было, но, по счастью, я открыл глаза на сам вопрос.

Я вернулся в университет и начал изучать психологию. Я стал посещать тюрьму строгого режима на окраине города Эдмонтона под руководством внештатного преподавателя Университета Альберты. Этот чудаковатый профессор оказывал психологическую помощь многочисленным заключенным, осужденным за убийства, изнасилования и вооруженные нападения. Во время своего первого визита я оказался в спортивном зале с силовыми тренажерами. На мне были высокие кожаные сапоги и длинный шерстяной плащ с капюшоном, который я привез из Португалии, фасона конца позапрошлого века. Сопровождавший меня психолог неожиданно исчез, я остался в одиночестве. Вскоре меня окружила устрашающая группа крупных, накачанных мужчин. Один из них особенно врезался мне в память. Он был очень мускулистым, обнаженную грудь покрывали татуировки. От ключицы до пояса его тело рассекал ужасный шрам. Возможно, он пережил операцию на открытом сердце. Или это был след от удара топором. В любом случае такое ранение убило бы менее сильного человека – кого-то вроде меня.

Кое-кто из заключенных предложил мне поменяться одеждой. Отдавать винтаж за обноски совсем не хотелось, но как тут отказаться? Меня спасла сама судьба. Ко мне подошел невысокий, тощий, бородатый мужчина, сказал, что его прислал психолог, и попросил следовать за ним. Он был совсем один, а на мой плащ посягала целая толпа здоровяков. Я поверил ему на слово. Он вывел меня из спортзала на тюремный двор и все время тихо, но разумно говорил о чем-то незначительном (не помню о чем). Мы удалялись все дальше и дальше, я начал с надеждой оглядываться назад. Наконец появился мой наставник и жестом позвал за собой. Мы оставили бородатого заключенного и пошли в кабинет. Там я узнал, что безобидный на вид человечек, который вывел меня из спортзала, заставил двух полицейских рыть собственные могилы, а затем хладнокровно убил их. У одного из полицейских были маленькие дети, и он умолял сохранить ему жизнь ради них, пока копал, – по крайней мере, так утверждал сам убийца.

Я был потрясен до глубины души.

О подобных событиях, конечно, пишут в прессе, но они никогда не становились для меня реальностью. Я ни разу не встречал кого-то, кто хотя бы косвенно пострадал от такой жестокости, и уж точно не знал никого, кто действительно сделал бы что-то настолько ужасающее. Как человек, с которым я разговаривал – который казался таким нормальным (и безобидным), – мог сотворить нечто подобное?

Часть лекций, которые я в то время посещал, проходили в больших залах, устроенных наподобие амфитеатра: сверху вниз тянулись ряды стульев, на которых сидели студенты. На одном из таких курсов – «Введение в клиническую психологию», что вполне логично, – я каждый раз испытывал одно непреодолимое желание. Я садился позади какого-нибудь ничего не подозревающего студента и слушал профессора. Лекция продолжалась, и в какую-то минуту я ловил себя на мысли, что меня так и подмывало вонзить кончик ручки в шею сидящего впереди парня. К счастью, этот порыв не овладевал мной полностью, но он был достаточно силен, чтобы начать беспокоиться. Что за ужасный человек мог испытывать подобное желание? Уж точно не я. Я никогда не вел себя агрессивно, ведь большую часть жизни я был мельче и младше своих одноклассников.

В тюрьму я вернулся примерно через месяц. За это время двое заключенных успели изувечить третьего, так как думали, что тот стукач. Они держали его или связали, а затем свинцовой трубой раздробили ему ногу. Я снова опешил, но на этот раз попробовал сделать кое-что другое. Я попытался представить, по-настоящему представить, в какого человека я должен был бы превратиться, чтобы сотворить такое. День за днем я концентрировался на этой задаче, и вдруг меня пронзило пугающее откровение. Дело не в том, что совершить жестокое деяние просто немыслимо (как я до этого наивно предполагал), и не в том, что столкнуться с этим напрямую практически невозможно. Воистину ужасающая сторона такого зверства заключалась в том, что совершить его легко. Между мной и буйными заключенными не было особых отличий – качественных отличий. Я мог бы поступать так же, как они (хоть я и не делал ничего подобного).

Меня глубоко расстроило это открытие. Я был не тем, кем всегда себя считал. Как ни странно, желание уколоть кого-нибудь ручкой исчезло. Оглядываясь назад, я бы сказал, что тот порыв раскрылся в явном знании – из эмоций и образов он был перенесен в область конкретных действий – и у него просто не осталось никакой причины существовать. То непреодолимое желание возникло из-за вопроса, на который я пытался ответить: «Как люди могут поступать друг с другом настолько жестоко?» Я, конечно, имел в виду других – плохих людей, – но все же задал себе этот вопрос. У меня не было причин предполагать, что я получу предсказуемый или лично для меня бессмысленный ответ.

В то же время что-то странное начало происходить с моей способностью поддерживать разговор. Мне всегда нравилось вступать в споры, независимо от темы. Я рассматривал их как своего рода игру (это признание едва ли вас удивило). Но внезапно я осознал, что не могу говорить, точнее, мне стало невыносимо слушать самого себя. У меня в голове поселился голос, анализирующий мои высказывания. Каждый раз, когда я что-то произносил, он тут же отпускал критический комментарий. Этот голос сухо повторял:

Ты в это не веришь. Это неправда.