Джонатан Уэллс – Слабак (страница 3)
Добрался до своего стола в главном учебном зале и кипой сложил всё в сумку. Повторял себе: «Могло быть и хуже, могло быть и хуже…» И представил себя героем фильмов о Второй мировой войне, которые так любил смотреть со своим братом Тимом по выходным. Меня задела пуля, но я не погиб на месте. И то, что выжил, придало немного уверенности. Я всё время успокаивал себя, что на меня «сели, но не раздавили». Видимо, полагая, что эти слова помогут заполнить во мне вмятину от туши Макэнери.
Я услышал голос надзирателя со сцены: «Уэллс, десять штрафных баллов за нарушение субординации». Он зачитывал длинный список имён других мальчиков, совершивших целый ряд нарушений от мелких недочётов в одежде до списывания. Когда дочитал, как всегда, установилось пятисекундное молчание, а затем все старшие классы, более ста мальчиков, одетых в клетчатые, полосатые и твидовые пиджаки и синие блейзеры, поднялись, шаркая обувью так громко, как только возможно. А затем, не менее шумно захлопывая парты, направились к раздевалке – в спортзал, что находился несколькими этажами ниже.
Глядя на них, невольно стал гадать, скольких из них уже «оседлал» Макэнери и сколько времени им потребовалось, чтобы восполнить воздух – в лёгких и во всём теле. Если им вообще это удалось.
Назвав своё имя учителю, назначавшему наказание за штрафные баллы, я приступил к десяти кругам. Но бежал очень медленно. Листья на деревьях начали менять цвет, а облаков на небе тем осенним днём было мало. Через силу поднялся на холм, плавно спустился вниз и перевёл дыхание в тенистой средней части. В учебном зале – в пять часов после того, как пробежал десять кругов и безжизненно постоял в душе, – я сидел за партой, не в силах сосредоточиться.
И всё ещё чувствовал, как Макэнери восседает на мне: чувствовал, как невыносимо сдавливаются рёбра и грудная клетка. Он превратил меня в призрака, как будто я теперь состоял лишь из воздуха – представляя собой пустую оболочку или куклу, сделанную из обрывков кожи и тряпья; без сердца и способности радоваться жизни, ведь эту способность из меня выдавили.
Глава 2
Мать ждала меня в нашем зелёном универсале марки “Oldsmobile” возле бокового входа, где меня высадили тем утром. Она откинулась на водительское сиденье, расслабленно и медитативно закрыв глаза. Её голые руки, покоившиеся на коленях скрещёнными, всё ещё выглядели загорелыми с лета, а тонкие светлые волосы стягивались назад заколкой, отчего виднелись тёмные корни, – но это нисколько не умаляло мягкого естественного сияния её лица. Это нежное свечение обычно и являло для меня материнскую любовь, хотя я и знал, что оно непостоянно и часто незаметно исчезает.
Я был почти уверен, что не увижу её у выхода. Выполняя поручения – то в одном городе Уэстчестера, то в другом, – она часто опаздывала, приезжала слегка не в себе, извинялась. Не раз я ждал её возле парковочного места учителя по фортепиано или сидел один на уличном стуле, бросая камешки в дерево и жалея себя, когда она обещала забрать меня и опаздывала на полчаса или на час. Но в тот день мне было очень нужно, чтобы она приехала вовремя: чтобы найти убежище в её машине. Укрытие, где я бы чувствовал себя в безопасности, получая её безраздельное и продолжительное внимание.
Когда я открыл переднюю дверь машины, мама едва пошевелилась. Я положил сумку и попытался расправить свою измятую одежду. Чего мать не любила, так это неряшливости. Особенно в том, что касалось обуви. Я наклонился и завязал шнурки двойным узлом. Когда закончил, меня удивил голос, доносившийся из радио. Можно было разобрать слова: «…молод и лёгок… яблоневыми ветками…».
Я резко захлопнул дверь салона. Мать вздрогнула и проснулась.
– О, Джон, ты уже здесь? Прости, милый, – произнесла она извиняющимся тоном и тепло улыбнулась. – Я тут ждала, ждала… И, должно быть, задремала на минутку.
Она наклонилась и притянула меня за шею золотисто-коричневыми руками. А затем поцеловала мою голову сбоку. Снова радио: «…зелёный… беззаботный… знаменит… сараи…». Эти слова словно бы вернули её к реальности, и она быстро убрала руки с моих плеч. А затем поправила очки для вождения и завела машину.
Когда мы проехали через каменные колонны школы, она спросила:
– Как прошёл день?
Спросила с таким интересом, как если бы из меня могли посыпаться жемчужины знания, крупицы мудрости или драгоценные камни, что отвлекли бы её от утомительных дел.
– Я сегодня узнал о происхождении моего имени, – похвастался я. – Оно от сына царя Израиля, которого звали Ионафан. Он любил Давида, как сказал мой преподаватель.
Она кивнула, больше прислушиваясь к голосу по радио, чем к моему ответу. Так кто же это такой? Стало любопытно, и я наклонился вперёд, чтобы чётче расслышать слова. Чем сильнее я сосредоточивался, тем большая часть Макэнери покидала мой разум. Захотелось изгнать все воспоминания о нём, даже мельчайшие.
Голос на радио продолжал настойчиво утверждать, что огонь может быть зелёным, как и трава. Что бы это значило? Кому предназначалась вся эта речь? Слова в неправильном порядке… Цвета, неподходящие для описания существительных. Казалось, что слова в предложениях специально поставили невпопад! Но фразы звучали чётко, а голос завораживал. Захотелось вдруг поверить замогильному голосу чтеца, но затем я прервался, задумавшись об «огне, зелёном, как трава», но тут же разозлился, что мать предпочла подобные путаные речи моему рассказу. И как же она не заметила, что на этот раз моё горе было действительно серьёзным? И что неряшливость моей одежды говорила не о банальной неаккуратности, а о чём-то большем? Неужели её любви хватило только на то, чтобы поздороваться?
Диктор взял паузу для усиления эффекта, и воспоминание о Макэнери вновь придавило меня. Хотелось, чтобы утекли все события дня: гигантская порция еды; часы, что я провёл один за столом, съедая по рисинке; бегемотья туша Макэнери, сидящего сверху… Я бы радовался, если бы мать остановила машину на обочине дороги – пожалеть меня, прижаться своим лбом к моему. А я бы впитал столь необходимое утешение из её речей. Ведь она находилась так близко: в каких-то шести дюймах. Но боялся просить о внимании. Вполне возможно, то, что совершил Макэнери, совсем не заинтересует её. В сравнении с глубоким мелодичным голосом из радиоприёмника мой покажется лишь слабым нытьём. Так что пришлось подавить боль и сосредоточиться на бесплотных словах, будто лишь они одни могли облегчить мою боль.
Голос становился всё замогильнее, а я смотрел из окна и видел себя бегущим по склону холма для штрафников. Ну ладно, не то чтобы бегущим. Скажем так: «медленно семенящим». Мальчишки-нарушители из Адамса моего возраста, но крупнее, мчались мимо меня, гордые своими проступками, как будто расстояние и нагрузки их вовсе не касались. Издалека видел, как они, недоступные учительскому взору, тайком курили сигареты: спустившись вниз к амбару для танцев или прячась за кустарником. Игнорирование правил служило доказательством того, что школа им ничего сделать не может, – какое бы наказание к ним ни применяли, им дела нет. Ни одному учителю не вздумалось бы сидеть на них. Трудно понять, в чём состояла подобная демонстративная позиция, но я не мог не уважать их за неуязвимость – знал только то, что им просто плевать на всё происходящее с ними. И я сильно сомневался, что хоть когда-нибудь почувствую нечто подобное. Мне далеко не плевать!
Голос говорил что-то о чести среди лисиц. Раз уж я смирился с тем, что не являюсь одним из тех сильных неуязвимых мальчиков, то хотел бы хотя бы снискать их расположение, стать чем-то похожим на них. Каким-то образом голос внушил мне, что следует стать смелее.
Вслед за последней фразой наступила пауза, а потом мама выключила кассету.
– Это Дилан Томас, – объяснила она. – А стихотворение называется «Папоротниковый холм». Оно у него самое известное. Что, понравилось?
Я кивнул. Даже если мама не могла помочь мне сама, то всё равно дала целебный бальзам в виде стихов этого странного поэта, с его незнакомым акцентом, серьёзностью голоса, насыщенностью, глубиной эмоций.
– Никогда раньше не слышал ничего подобного. Из какой он страны? – спросил я. Но прежде чем мать успела что-то ответить, мне пришлось выпалить ещё один вопрос: – У меня нормальный вес? Я не слишком худой? Со мной что-то не так? Она посмотрела в зеркало заднего вида, поправляя очки на носу, как будто тянула время, чтобы хорошенько обдумать ответ. Затем улыбнулась.
– Конечно, нет, Джон. Кто тебе такое сказал?
– Никто… – буркнул я. Дальше мы ехали молча. Вот тогда и настал подходящий момент, чтобы рассказать, что со мной сделал Макэнери. Но я не решался, хотя подробности произошедшего так и рвались наружу. Я боялся расплакаться, что стало бы равносильно страшному предательству самого себя, поэтому сменил тему.
– Что у нас на ужин? – спросил я. Мама не ответила, и мы продолжили ехать молча в защитной оболочке машины.
Наш дом построили на вершине холма, возвышавшегося над бульваром Таконик Парквэй, где-то в начале 1900-х годов. Семейная легенда гласит, что там находилась лаборатория по исследованию рака, принадлежавшая овдовевшему врачу, чья смерть наступила за несколько лет до того, как дом забросили. Когда отец купил строение, оно представляло собой «дефолтную недвижимость с потенциалом». Когда родители впервые взяли меня туда, раковины и мойки всё ещё прикреплялись к стене той комнаты, где позже мы стали завтракать. Всё выглядело как ужасающее место с индустриальным духом, провонявшее сильнодействующими химикатами. Даже снаружи дом с его штукатуркой казался неприветливым и недружелюбным. Мать два года занималась отделкой дома, прежде чем он превратился в комфортабельное семейное гнёздышко. Мы переехали туда незадолго до того, как родилась моя сестра Эйлин – третий ребёнок в семье.