Джонатан Келлерман – Он придет (страница 5)
Подойдя к двери вплотную, я сразу понял: что-то тут не так. Вокруг дверной ручки – царапины, на ковре под ней – металлические опилки. И все же, словно следуя какому-то сценарию, вошел внутрь.
– Мистер Робертс?
Приемная была пуста. Я прошел из нее в кабинет. Человек на диване не был Биллом Робертсом. Я никогда с ним не встречался, но сразу его узнал.
На мягких подушках, как кукла, раскинулся Стюарт Хикл. Голова – вернее, то, что от нее осталось, – привалилась к стене, глаза отсутствующе уставились в потолок. Одна рука покоилась возле влажного пятна у паха. У него была эрекция. На шее рельефно выдавались вздувшиеся вены. Другая рука безвольно прикрывала грудь. Палец застыл на спусковом крючке маленького вороненого пистолета, который висел на нем рукояткой вниз – дуло в дюйме от полуоткрытого рта Хикла. На стене за головой – ошметки мозгов, крови и кости. Алые росчерки выделялись на бледно-зеленом рисунке обоев, будто накаляканные рукой младенца. Густые струйки того же цвета вытекали из носа, ушей и рта. В кабинете стоял запах фейерверка и человеческих испражнений.
Я бросился к телефону.
Заключение коронера оказалось коротким: смерть в результате самоубийства. В окончательном варианте оно звучало примерно так: с момента задержания Хикл испытывал сильную депрессию и, словно японский самурай, в преддверии суда предпочел смерть публичному унижению. Это он, представившись Биллом Робертсом, назначил мне встречу, это он взломал замок и сам вышиб себе мозги. Когда в полиции мне проиграли магнитофонную запись его признания, я действительно уловил определенную схожесть голоса Хикла с тем, что я слышал по телефону во время разговора с «Робертсом», – по крайней мере, достаточную схожесть, чтобы с ходу ее не отрицать.
Что же касается причин, по которым он избрал для своей лебединой песни именно мой кабинет, то и на это у моих коллег-мозгоправов сразу нашелся простой ответ: исцеляя его жертв, я стал для него символической фигурой отца, устраняющего причиненный им ущерб. Его смерть стала столь же символическим жестом покаяния.
Конец пьесы.
Но даже самоубийства – а тем более связанные с уголовными делами по тяжким статьям – необходимо расследовать, подчистив все возможные хвосты. И тут началось обычное бодание между двумя полицейскими департаментами – Беверли-Хиллз и города Лос-Анджелеса. Стороны старательно пытались спихнуть дело друг другу, оперируя обычными в таких случаях формальными резонами. В Беверли-Хиллз признавали, что самоубийство имело место на их «земле», но ссылались на то, что оно вторично по отношению к первоначальным преступлениям, совершенным на территории дивизиона Западного Лос-Анджелеса. Там и рады были бы перекинуть его обратно, но дело по-прежнему светилось в газетах, и департаменту меньше всего хотелось обвинений в отлынивании от исполнения своих обязанностей и бюрократизме.
Западному Лос-Анджелесу этот подарочек в итоге и достался. А если точнее, достался он детективу отдела убийств Майло Бернарду Стёрджису.
Проблемы начались у меня лишь где-то через неделю после обнаружения тела Хикла – нормальная задержка, поскольку первое время мозг просто отказывался воспринимать случившееся и пребывал в некотором оцепенении, тем более после всего того негатива, что вывалился на меня в ходе работы. Поскольку как профессиональному психологу с подобными вещами мне и полагалось управляться, никому и в голову не приходило справляться о моем собственном самочувствии.
Перед лицом детей и их родственников я прекрасно держал себя в руках, воздвигнув перед ними фасад спокойствия, профессиональной компетентности и открытости. Полностью владел ситуацией – по крайней мере, на вид. На одном из сеансов мы поговорили и о смерти Хикла – с акцентом не на самом насильнике, а на его жертвах, на их собственном восприятии случившегося.
Последний сеанс, по сути, превратился в вечеринку, на которой все меня благодарили, обнимали и даже подарили мне репродукцию «Психолога» Брэгга[8] в рамке. И дети, и взрослые отлично повеселились, посмеялись и повалялись на ковре, ликуя по поводу своего выздоровления и – частично – по поводу смерти своего мучителя.
Домой я добрался только около полуночи и, закутавшись в одеяла, вдруг ощутил пустоту, холод и беспомощность, словно брошенный всеми сиротка на пустынной дороге. На следующее утро эти тревожные симптомы проявились в полную силу.
Я стал суетлив, никак не мог как следует сосредоточиться. Эпизоды затрудненного дыхания участились и усилились. Постоянно накатывала тревога, тошнотворно крутило в животе, охватывало предчувствие смерти.
Пациенты начали спрашивать меня, всё ли со мной в порядке. Я, наверное, просто-таки источал тревогу, поскольку все труднее становилось отвлечь их от меня самого и заставить сосредоточиться на собственных проблемах.
У меня хватало знаний понять, что происходит, но недоставало проницательности, чтобы сделать правильные выводы.
Дело было не в том, что я нашел труп – ко всяким шокирующим событиям я уже вроде давно привык, – но обнаружение тела Хикла стало тем катализатором, который и загнал меня в широкомасштабный кризис. Теперь, оглядываясь в прошлое, я понимаю, что лечение его жертв отсрочило мое попадание в жернова на шесть недель, и по окончании процесса у меня образовалось порядочно времени, чтобы наконец покопаться в себе – весьма опасное занятие. И мне очень не понравилось то, что я в себе накопал.
Мне открылось, что на самом-то деле я один как перст, что живу в практически полной изоляции, что во всем мире у меня нет ни одного настоящего друга. Почти десять лет единственными живыми людьми, с которыми я общался, были мои пациенты, а от пациентов по определению ничего не получишь – они могут только брать.
Чувство одиночества становилось все более болезненным. Я еще глубже ушел в себя, погрузившись в глубочайшую депрессию. На работе сказался больным, отменил прием частных пациентов и целыми днями не вылезал из постели, смотря какие-то бесконечные сериалы.
Звук и свечение телевизора омывали меня, словно какой-то мерзкий парализующий наркотик, – отупляя, но не исцеляя.
Я почти ничего не ел и очень много спал, чувствуя себя тяжелым, слабым и бесполезным. Снял телефонную трубку с аппарата и выходил из дому только для того, чтобы протолкнуть скопившуюся почту – в основном всякий рекламный хлам – через щель в двери и вновь спрятаться в своем убежище.
На восьмой день такого кладбищенского существования у моей двери появился Майло, чтобы задать мне вопросы. В руках у него был большой блокнот, прямо как у психоаналитика. Только вот на психоаналитика он ничуть не походил – крупный, обрюзгший, лохматый малый в такой одежде, будто он в ней же и спал.
– Доктор Алекс Делавэр? – Майло показал мне свой значок.
– Угу.
Он представился и уставился на меня. На мне был обтрепанный купальный халат. Давно не стриженная бородка достигла раввинских пропорций, а прическа походила на наэлектризованную посудную мочалку.
– Надеюсь, ничему не помешал, доктор. У вас на работе мне дали ваш домашний номер, но телефон вроде как не работает.
Я впустил его, и он уселся, обозревая мои владения. На обеденном столе громоздились футовые стопки неоткрытых писем. В доме было темно, занавески задернуты, и воняло затхлостью. На телеэкране мерцали «Дни нашей жизни»[9].
Майло положил свой планшет на колено и сообщил, что опрос чисто формальный – для коронерского дознания. А потом принялся расспрашивать меня про тот вечер, когда я обнаружил тело, иногда перебивая, чтобы прояснить какой-то момент, почесываясь, делая пометки в блокноте и озираясь по сторонам. В ходе этой процедуры я маялся, отвечал невпопад, так что ему приходилось повторять свои вопросы. А иногда я говорил так тихо, что Майло просил меня повторить мои ответы.
Минут через двадцать он спросил:
– Доктор, как вы себя чувствуете?
– Отлично.
Прозвучало это без особой убежденности.
– Ну хорошо-о… – протянул детектив, покачав головой, задал еще несколько вопросов, после чего отложил карандаш и нервно хохотнул. – Знаете, как-то непривычно спрашивать у доктора, как он себя чувствует.
– Пусть это вас не беспокоит.
Он продолжил меня опрашивать, и даже сквозь окутавший мозги туман я уловил, какая любопытная у него техника. Майло перескакивал с темы на тему, не придерживаясь какой-либо четкой линии опроса. Это выбило меня из равновесия и заставило насторожиться.
– Вы помощник профессора в мединституте?
– Адьюнкт-профессор.
– Надо же, а по возрасту и не скажешь…
– Мне тридцать два. Рано начал.
– Угу… Сколько у вас детей в программе?
– Около тридцати.
– А родителей?
– Где-то десять-одиннадцать семейных пар и еще с полдюжины родителей-одиночек.
– Приходилось говорить про мистера Хикла в ходе лечения?
– Это конфиденциальная информация.
– Конечно, сэр. И лечением вы занимаетесь в рамках вашей работы в… – он сверился со своими записями, – Западной педиатрической больнице?
– Это была добровольная работа, связанная с больницей.
– То есть вам за нее не заплатили?
– Я продолжаю получать зарплату, и в больнице меня освободили от прочих обязанностей.
– И отцы в ваши группы тоже входили.
– Да.
По-моему, я уже упоминал про семейные пары!
– Насколько я понимаю, кое-кто из этих ребят довольно зол на мистера Хикла.