Джонатан Франзен – Безгрешность (страница 98)
На свой лад она старалась. Она настраивала себя на то, чтобы испытывать приязнь к моей матери, если та отнесется к ней с уважением. Она даже купила ей рождественские подарки от себя лично – томик Симоны де Бовуар, фруктовое мыло, симпатичную старую латунную мельницу для перца – и, когда мы приехали в Денвер, предложила моей матери помощь на кухне. Но мать, все еще травмированная “Мясной рекой”, отклонила предложение. Считая Анабел богатой бездельницей, она, вернувшаяся после того, как Дик Аткинсон женился на ком-то еще, на работу в аптеку, настроила себя на роль измученной работающей мамаши. Кроме того, она, хотя я твердил ей об этом месяцами, упорно не желала взять в толк, что Анабел – веганка, а я теперь вегетарианец. В первый день я поймал ее на том, что она готовит для меня запеченную рыбу, а для Анабел макароны с сыром.
– Я не употребляю в пищу животных, Анабел не ест никаких животных продуктов, – напомнил я ей.
У нее и сейчас лицо было довольно-таки опухшее, круглое, но мы уже к этому привыкали.
– Это хорошая рыба, – сказала она, – это же не мясо.
– Это плоть убитого животного. А сыр – животный продукт.
– Что тогда веганы вообще едят?
– С макаронами проблем нет, только с сыром.
– Что ж, пусть ест макароны. Сырную корку я срежу.
К счастью, приехала и моя сестра Синтия. Когда я познакомил ее с Анабел, она отвела меня в сторонку и прошептала: “Том, она
– Вы еще очень молоды, рано вы решились.
Анабел ровным тоном спросила ее, сколько ей самой было лет, когда она вышла замуж.
– Я была очень юная, и поэтому я знаю, – ответила мать. – Знаю, что может потом быть.
– Мы – не вы, – сказала Анабел.
– Все так думают, – возразила моя мать. – Думают, что не похожи на других. Но жизнь кое-чему учит.
– Мама, будь счастлива, – крикнула ей с кухни Синтия. – Анабел замечательная, новость потрясающая!
– Вы не нуждаетесь в моем благословении, – промолвила моя мать. – Все, что я могу, это высказать свое мнение.
– Принято к сведению, – отозвалась Анабел.
Худо-бедно мы прошли через рождественские дни без скандала. Я спал в подвале, так что Анабел располагала собственной спальней. Мы согласились отдать благопристойности эту дань ради мира в доме, но каждый вечер в подвале Анабел, словно желая заочно показать моей матери, кто главный, делала мне минет. Это, вероятно, была вершина ее плотской раскрепощенности со мной, единственное, мне кажется, время, когда я видел ее на коленях. Моя мать была от нас по прямой всего в каких-нибудь пятнадцати футах, если не меньше; мы слышали ее шаги, слышали, как она спускает воду в уборной, даже слышали звуки, издаваемые ее кишечником. После отъезда Синтии приехал на два дня из Небраски Освальд, и мать была с ним так подчеркнуто ласкова, что Анабел заметила мне: “Она бы предпочла, чтобы ты женился на Освальде”.
В последний день, когда Освальд уже уехал, мы с Анабел приготовили на ужин наш любимый стир-фрай, и тут мать принялась занудничать насчет денег. Она, мол, могла бы понять, если бы мы жили на средства Анабел и делали что-нибудь полезное для общества, и она могла бы понять, если бы мы нашли себе ответственную работу и сами себя содержали, но она
– У нас еще есть кое-какие сбережения, – сказал я. – Когда деньги кончатся, мы найдем себе работу.
– Вы когда-нибудь работали за деньги? – спросила моя мать у Анабел.
– Нет, я же выросла в неприлично богатой семье, – сказала Анабел. – Устроиться на работу – это было бы смешно.
– Честный труд не может быть смешон.
– Она невероятно много трудится в области искусства, – сказал я.
– Искусство – не труд, – возразила моя мать. – Искусством занимаются для себя. Я допускаю, что вы не обязаны работать, если вам повезло и вы обеспечены. Но где деньги, там и ответственность.
– Искусство – вполне себе
– Моя художественная позиция, – сказала Анабел, – помимо прочего, в том, чтобы не касаться денег, на которых есть кровь. Чтобы быть личностью, отвергающей их.
– Я этого не понимаю, – сказала моя мать.
– Есть такая штука, как коллективная вина, – сказала Анабел. – Сама я не держу скот и птицу в адских условиях, но как только я поняла, что это за условия, я взяла на себя долю вины и решила не иметь с этим ничего общего.
– Не верю, что “Маккаскилл” хуже других компаний, – не согласилась моя мать. – Она обеспечивает пищей миллионы и миллионы людей. А пшеница? А соя? Хорошо, пусть вам не нравится производство мяса, но не все же ваши деньги плохие. Вы могли бы взять для себя какую-то часть, а на остальное затеять что-нибудь благотворительное. Не вижу, чего вы добились, отказываясь от них.
– Нацисты подняли немецкую экономику и создали замечательную дорожную сеть, – сказала Анабел. – Они что, тоже плохи только наполовину?
Моя мать ощетинилась.
– Нацизм был страшным злом. Не надо рассказывать мне про нацистов. Я отца потеряла на той войне.
– Но сами никакой вины не ощущаете.
– Я была ребенком.
– А, понятно. То есть коллективной вины не существует.
– Не говорите мне про вину, – сердито потребовала моя мать. – Я оставила сестру, брата и больную мать, которой я была нужна. Я письмо за письмом писала с извинениями, но они ни разу не ответили.
– Как и шесть миллионов евреев.
– Я была
– Я тоже. И теперь что-то делаю в связи со всем этим.
Мой вариант коллективной вины имел отношение к принадлежности к мужскому полу, но в словах матери о труде я некую правду находил. Когда мы с Анабел вернулись в Филадельфию и я снова уперся в невозможность сдвинуть “Неупрощенца” с мертвой точки, мне пришел в голову новый план:
Для свадебной вечеринки мы выбрали трехдневный уикенд по случаю Президентского дня, чтобы дать больше времени иногородним гостям. Кроме Нолы, у Анабел еще оставались три относительно близкие подруги: одна из Уичито и две из Брауна (с двумя из трех она прекратит отношения спустя считаные месяцы после нашей женитьбы; третья будет пребывать в подвешенном состоянии, пока дружбе не положит конец ребенок). Поскольку из своей семьи она никого на свадьбу не пригласила и поскольку моя мать питала к ней антипатию, Анабел считала, что будет справедливо, если я своих родных тоже не приглашу. Я, однако, выдвинул свои аргументы: Синтия ей симпатизирует, а у матери я единственный ребенок.
Однажды вечером Анабел дала мне письмо, которое вынула из почтового ящика.
– Занятно, – сказала она. – Твоя мать даже теперь пишет тебе одному, а не нам обоим.
Я разорвал конверт и бегло проглядел письмо.
Внезапно похолодевшими пальцами я сложил письмо и засунул обратно в конверт.
– Что она пишет? – спросила Анабел.
– Ничего. Кишечник опять воспалился, вот что плохо.
– Можно я прочту?
– Она тут в своем репертуаре, ничего нового.
– То есть мы через полтора месяца женимся, а я не могу прочесть письмо от твоей матери?
– По-моему, от стероидов у нее с головой что-то делается. Не надо тебе это читать.
Анабел бросила на меня один из своих пугающих взглядов.
– Так дело не пойдет, – сказала она. – Либо мы близкие люди в полном смысле слова, либо мы никто друг другу. Кто бы мне ни написал, нет такого письма, которого я бы тебе не захотела показать. Нет. Абсолютно.
Она готова была разъяриться или заплакать, а для меня и то и другое было невыносимо, так что я протянул ей письмо и ушел в спальню. Моя жизнь стала кошмаром именно тех женских упреков, которых я всеми силами старался избегать. Избегать их со стороны матери значило навлекать их на себя от Анабел, и наоборот: замкнутый круг. Я сидел на кровати и нервно выкручивал себе ладони; наконец в дверях появилась Анабел. Обиды в ее облике не чувствовалось, только холодная злость.