Джон Варли – В чертогах марсианских королей (страница 22)
Это был язык изобретения языков. Каждый говорил на своем диалекте, потому что каждый говорил на отличающемся инструменте: другое тело и другой жизненный опыт. И его модифицировало что угодно. Он не мог стоять на месте.
Они могли сидеть на Общении и изобретать за вечер целый блок откликов на Касании – идиоматических, личных, полностью обнаженных в своей честности. И использовали его только как строительный блок для языка следующего вечера.
Я не знал, хочу ли я быть настолько обнаженным. Недавно я заглянул в себя и не был удовлетворен обнаруженным. Понимание, что каждый из них знает обо мне больше, чем я сам, потому что мое честное тело рассказывает то, что мой испуганный мозг не хочет раскрывать, потрясло меня. Я стоял голый под прожекторами в Карнеги-холле, и меня терзали все кошмарные сны, в которых я бегал без штанов. Того факта, что все они любили меня со всеми моими недостатками, внезапно стало недостаточно. Мне хотелось свернуться в клубочек в темном чулане со своим вросшим эго и позволить ему мучиться.
Я мог бы преодолеть этот страх. Пинк точно старалась мне помочь.
Она сказала, что эта боль будет недолгой, что я быстро приспособлюсь жить со своими самым темными эмоциями, написанными огненными буквами на лбу.
По ее словам, Касание также не столь сложный язык, как кажется поначалу. Как только я освою стенографию и язык тела, Касание потечет из них естественным образом, как сок по стволу дерева. Этот язык станет неизбежен. Это то, что произойдет со мной совсем без особых усилий.
Я ей почти поверил. Но она выдала себя. Нет, нет, нет. Не это, а то внутри нее, что относилось к ***ию, убедило меня, что если я пройду через такое, то лишь упрусь головой в следующую ступеньку лестницы.
Сейчас у меня есть немного лучшее определение. Оно не из тех, что можно легко перевести на английский, и даже эта попытка передаст лишь смутную концепцию того, что это такое.
– Это режим касания без касания, – сказала Пинк.
Ее тело отчаянно пыталось передать мне ее несовершенную концепцию того, что это такое, да еще преодолевая мою безграмотность. Ее тело отрицало правдивость ее же стенографического определения и одновременно признавалось мне, что она сама не знает, что это такое.
– Это дар, посредством которого человек может выйти за границы вечной тишины и мрака в нечто иное.
И опять ее тело отрицало это. Отчаявшись, она ударила по полу.
– Это атрибут постоянного пребывания в тишине и мраке, касаясь других. Наверняка я знаю только то, что зрение и слух делают это невозможным или скрывают. Я могу создать для себя такие тишину и мрак, как только смогу, и осознавать их границы, но визуальная ориентация сознания будет преобладать. Эта дверь закрыта для меня и для всех детей.
Использованный ею в первой части глагол для «касания» был сплавом Касания: тем, что возвращалось в ее воспоминания обо мне, и того, что я рассказал ей о своей жизни. Он заключал в себе и вызывал в памяти запах и ощущение сломанных грибов под амбаром, испытанные вместе с Высокой Зеленоглазой, которая научила меня чувствовать суть предмета. Он также содержал ссылки на наши телесные разговоры, когда я проникал в ее темноту и влажность, и ее отчет для меня о том, что она чувствовала, принимая меня в себя. И все это было одним словом.
Я долго над этим размышлял. В чем смысл страданий через обнаженность Касания? Только в том, чтобы достичь уровня несостояшейся слепоты, которой наслаждалась Пинк?
Уж не это ли упорно выталкивало меня из единственного в жизни места, где я был счастливее всего?
Одной из причин стало осознание, пришедшее довольно поздно и которое можно свести к вопросу: «Что, черт побери, я здесь делаю?» На этот вопрос следовало ответить другим: «Что, черт побери, я стану делать, если уйду?»
Я стал единственным гостем, единственным за семь лет, кто пробыл в Келлере дольше нескольких дней. Я размышлял и об этом. Я не был достаточно силен или уверен в собственном мнении о себе, чтобы увидеть это как что угодно, кроме как недостаток во мне, а не в тех, других. Очевидно, я был слишком легко удовлетворен, слишком благодушен, чтобы увидеть недостатки, которые увидели другие.
Это не обязательно должны были быть недостатки в людях Келлера или в их системе. Нет, я слишком их любил и уважал, чтобы так думать. То, что они создали, безусловно, максимально приближалось, как никто и никогда не создавал в этом несовершенном мире, к разумному и рациональному образу существования людей без войн и с минимумом политики. В конце концов, два этих старых динозавра – единственные открытые людьми способы, как быть социальными животными. Да, я вижу войну как образ жизни с другими: навязывание другим своей воли на условиях настолько недвусмысленных, что оппоненту остается или покориться тебе, или умереть, или вышибить тебе мозги. И если это решение для чего-либо, то я лучше буду жить без решений. Политика ненамного лучше. Единственный довод в ее пользу – ей иногда удается заменить кулаки разговорами.
Келлер был организмом. Новым способом установления отношений, и он, похоже, работал. Я не проталкиваю это как решение всех мировых проблем. Возможно, такое способно работать только для группы с общим личным интересом столько же связывающим и редким, как глухота и слепота. Не могу представить другую группу, чьи потребности настолько же взаимозависимы.
Клетки этого организма прекрасно сотрудничали. Организм был силен, процветал и обладал всеми атрибутами, используемыми для определения понятия «жизнь», кроме способности размножаться. Это и могло быть его фатальным недостатком. Я определенно видел семена чего-то, созревающего в детях.
Силой организма было общение. Обойти его было нельзя.
Без развитых и невозможных для фальсификации механизмов общения, встроенных в Келлер, он пожрал бы самого себя из-за мелочности, ревности, собственничества и десятка иных «прирожденных» людских дефектов.
Основой этого организма было ежевечернее Общение. Здесь, после ужина и пока не наступало время ложиться спать, все разговаривали на языке, на котором фальшь была невозможна. Если назревала проблема, она сама себя проявляла и решалась почти автоматически. Ревность? Неприязнь? Какая-то мелкая болячка, которую ты неправильно лечишь? Ты не мог скрыть это на Общении, и вскоре все собирались вокруг тебя и лечили тебя любовью.
Это работало наподобие лейкоцитов, собирающихся вокруг заболевшей клетки, но не для того, чтобы ее уничтожить, а чтобы вылечить. Казалось, нет проблемы, которую нельзя решить, если атаковать ее достаточно рано, а при использовании Касания соседи узнавали о ней раньше тебя и уже работали, чтобы исправить неправильное, исцелить рану, улучшить настроение, чтобы ты смог над этим посмеяться. Во время Общений много смеялись.
Некоторое время я полагал, что испытываю чувство собственника по отношению к Пинк. Знаю, что поначалу оно было слабым. Пинк была моей особой подругой, она помогла мне в самом начале, и несколько дней я мог разговаривать только с ней.
Ее руки научили меня языку жестов. Знаю, что ощутил пробуждение территориальности в первый раз, когда она лежала у меня на коленях, а другой мужчина занимался с ней любовью. Но как раз такие сигналы келлериты считывали безошибочно. Он прозвучал как сигнал тревоги у Пинк, у мужчины и у людей вокруг меня. Они успокаивали меня, обласкивали, говорили на всех языках, что все хорошо, не надо стыдиться. Потом тот мужчина начал любить меня. Не Пинк, а мужчина. Наблюдательный антрополог набрал бы здесь материала на целую диссертацию. Вам доводилось видеть фильмы о социальном поведении бабуинов? Собаки тоже так поступают. Да и многие самцы млекопитающих так делают.
Когда у самцов начинается битва за доминантность, более слабый может снизить агрессию, уступив, поджав хвост и сдавшись. Я никогда не ощущал себя настолько разоруженным, чем когда тот мужчина уступил объект нашего конфликта желаний – Пинк – и обратил внимание на меня. Что я мог сделать? И я засмеялся, и он засмеялся, и скоро засмеялись все, и на этом территориальности пришел конец.
В этом суть того, как в Келлере решали большинство проблем «человеческой натуры». Нечто вроде восточных единоборств: ты уклоняешься, увертываешься от удара таким образом, что агрессия нападающего уходит в пустоту. И повторяешь, пока нападающий не понимает, что его исходный натиск не стоит потраченных усилий, и вообще смотрится очень глупо, когда ему никто не сопротивляется. И очень скоро из Тарзана он становится Чарли Чаплином. И смеется.
Так что дело было не в Пинк и ее прелестном теле, а в моем осознании того, что она никогда не сможет быть моей, чтобы я укрылся с ней в пещере и защищал обглоданной берцовой костью. Если бы я упорствовал в таком образе мыслей, то стал бы для нее не более привлекательным, чем амазонская пиявка, и это был великий довод для посрамления бихейвиористов и его преодоления.
Я что, вернулся к тем людям, что приходили и уходили, и к тому, что они увидели такого, чего не видел я?
Что ж, имелось нечто, бросающееся в глаза. Я не был частью организма, каким бы приятным этот организм ни был по отношению ко мне. И у меня не имелось никакой надежды когда-либо стать его частью. Пинк сказала это еще на первой неделе. Она сама это чувствовала, хотя и в меньшей степени. Она не могла ***ать, хотя этот факт не побуждал ее покинуть Келлер. Она много раз говорила мне это стенографией и подтверждала на языке тела. Если я уйду, то без нее.