Джон Стейнбек – В битве с исходом сомнительным (страница 3)
– В детстве я столько времени проводил в играх этих, – сказал Джим. – А еще больше, как помнится, в драках. Интересно, дерутся теперешние мальчишки, как мы когда-то дрались?
– Конечно, – отвечал Гарри, не отрывая глаз от работы. – Глянешь в окно – вечно они там. И дерутся не хуже прежнего.
– У меня сестра была, – продолжал Джим, – так в играх она могла обштопать любого. В шарики играла так, что с десяти шагов расколоть могла самый твердый, ей-богу, Гарри, я сам видел, да и в орлянке ей равных не было.
Гарри вскинул голову:
– Не знал я про сестру… А что с ней сталось?
– Мне это неизвестно.
– Неизвестно?
– Ага. Как ни смешно это может показаться. Нет, я не о том, что смешно, просто бывает такое в жизни…
– Ты что сказать хочешь? Тебе неизвестно, что произошло с сестрой?
Гарри даже карандаш выронил.
– Ну, могу поделиться с тобой всей историей. Звали ее Мэй, и была она на год старше меня. Спали мы с ней в кухне – порознь, конечно, на отдельных койках спали. Когда Мэй было около четырнадцати, а мне около тринадцати, она отгородила угол простыней, вроде как чуланчик себе соорудила, чтобы там одеваться-раздеваться. И хихикать много моду взяла. Сидит, бывало, с другими девчонками на лестнице, и хихикают они там, пересмеиваются. Веселятся, одним словом. Блондинка она была, волосы такие светлые. Что называется, хорошенькая. И вот однажды вечером возвращаюсь я домой после игры в мяч. На углу Двадцать третьей и Фултон мы играли, там тогда пустырь был, где теперь банк. Мать спрашивает: «Мэй там на лестнице не видел?» «Нет», – говорю. Потом старик с работы вернулся. «А где Мэй?» – спрашивает. Мать говорит: «Еще не возвращалась».
Подождали немного с ужином. Потом отец подбородок выпятил – бесится, значит. «Хватит, – говорит. – Ставь еду на стол! Вольничает слишком Мэй. Осмелела что-то очень. Думает, если вымахала большая, так и ремня на нее нет!»
У матери глаза голубые были, очень светлые. А тут, помнится, совсем побелели. Словно камушки белые сделались. Поужинали, и старик мой сел в свое кресло у плиты. Сидит, и злость в нем все больше закипает. Мать рядом с ним сидит. Я спать лег. Заметил, что от отца мать отвернулась и губы у нее шевелятся. Видать, молилась она. Она ведь католичкой была, а отец терпеть не мог церкви все эти. Он то и дело бурчать принимался, все грозился задать Мэй жару, когда вернется.
Часам к одиннадцати отец с матерью к себе пошли спать, но свет в кухне гореть оставили, и было слышно, что они все разговаривают и разговаривают друг с другом. Ночью я как ни проснусь, ни встану, мать тут же из комнаты своей выглядывает, а глаза у нее по-прежнему как белые камушки.
Отойдя от окна, Джим присел на раскладушку. Гарри ковырял карандашом столешницу. И Джим продолжил:
– Наутро, когда я проснулся, солнышко светило вовсю, а свет в кухне все горел. Странным это казалось, и как-то тоскливо становилось от этого света среди бела дня. Вскоре мать из комнаты своей вышла, плиту разожгла. Лицо у нее было как каменное, и смотрела она в одну точку. Потом и отец появился. Вид у него был пришибленный – точно вдарили ему между глаз. И молчит – слова не вымолвит. Уже на работу собираясь, стоя в дверях, бросил: «Я, пожалуй, в участок загляну. Может, она под машину угодила».
Ну, я в школу отправился, а сразу после школы – домой. Мать велела мне девчонок порасспрашивать, не видали ли Мэй. К тому времени уже слух пошел, что Мэй пропала. Девчонки уверяли, что никто из них Мэй не видел. Отвечали робко, выглядели напуганными. Вернулся отец. На обратном пути с работы он в полицию успел завернуть. Сказал: «Копы приметы ее взяли. Обещали быть начеку».
Вечер прошел как предыдущий. Мой старик и мама сидели рядышком, только теперь старик уже не бурчал. И опять всю ночь свет горел. Назавтра отец опять в участок наведался. Копы сыщика прислали опросить ребят соседских, и к матери полицейский пришел – побеседовать. Кончилось тем, что розыск объявили. И все. Больше мы ничего не знаем и с тех пор о ней не слышали.
Гарри упер карандаш в стол и сломал грифель.
– А с парнями постарше она не водилась? Может, сбежала с кем-нибудь, кто повзрослее?
– Не знаю я. Девчонки говорили, что нет, не водилась. Они бы знали.
– Но ты хоть подозрения имеешь, что такое могло случиться?
– Нет, пропала, и все. С глаз долой. То же самое с Бертой Райли произошло двумя годами позже – исчезла, и с концами.
Джим потер подбородок.
– Может, это только воображение мое, но мне все казалось, что мать с тех пор еще тише стала, притихла. Двигалась как автомат. И все помалкивала, слова лишнего из нее не вытянешь. И глаза у нее потухли, будто помертвели. А старик мой от всего этого еще пуще озлился. Кулаки распускать стал. На работу шел – мастера побил с мясокомбината Монеля. Ему девяносто суток ареста дали за оскорбление действием.
Гарри, поглядев в окно, неожиданно положил карандаш и встал.
– Пошли, – велел он. – Отведу тебя на место. Пора сбыть тебя с рук, чтоб закончить наконец доклад. Этим и займусь, когда вернусь.
Джим снял с радиатора две пары влажных еще носков, свернул их и бросил в бумажный пакет.
– На новом месте досушу, – сказал он.
Гарри надел шляпу и, сложив листки с докладом, сунул их в карман.
– В любую минуту сюда копы могут заявиться, – пояснил он. – Так что я стараюсь ничего здесь не оставлять.
Уходя, он запер дверь.
Они прошли через деловой центр города, миновали район многоквартирных домов и очутились наконец среди старинных домов с палисадниками. Гарри свернул на подъездную аллею.
– Пришли. Вот здесь. За этим домом.
Следуя по гравийной дорожке, они обогнули дом, за которым обнаружилась маленькая свежевыкрашенная хижина. Подойдя к двери, Гарри распахнул ее и жестом пригласил Джима войти.
В хижине оказалась всего одна большая комната с кухонькой. В комнате стояло шесть железных коек, застеленных одеялами из грубого солдатского сукна, и находились трое мужчин. Двое из них лежали на койках, третий, плотный, с лицом закаленного в боях боксера-профессионала, медленно тюкал на пишущей машинке.
Едва Гарри открыл дверь, он вскинул на него глаза, тут же встал и с широкой улыбкой двинулся ему навстречу.
– Привет, Гарри! – воскликнул он. – Зачем пожаловал?
– Это Джим Нолан, – объяснил Гарри. – Помнишь, о нем шла речь намедни? А это, Джим, Мак, человек, который агитработу знает как свои пять пальцев, другого такого не сыщешь во всем штате.
Мак сверкнул зубами в улыбке.
– Рад видеть тебя, Джим! – сказал он.
– Возьми над ним шефство, Мак, – торопливо произнес Гарри, уже стоя в дверях. – И к делу приспособь. А меня работа ждет.
Он помахал рукой двум лежавшим на койках:
– Привет, мальчики!
Когда дверь за ним захлопнулась, Джим огляделся. Дощатые стены комнаты были голы, а единственный стул стоял возле пишущей машинки. Из кухоньки несся запах стоявшей на огне солонины. Джим перевел взгляд на Мака – широкоплечий, длиннорукий, лицо скуластое и плоское, как у скандинава. Губы сухие, потрескавшиеся. Джиму он ответил таким же пристальным взглядом.
– Вот у собак, – неожиданно произнес он, – у них все проще. Обнюхали друг друга – и дело с концом: либо друзья, либо грызутся. Но Гарри говорит, что ты парень подходящий, а Гарри понимает, что к чему. Давай с ребятами тебя познакомлю. Вот этот, бледный, Дик, наш сердцеед. Сколько пирогов и пирожных получили мы через него, не сосчитать!
Лежавший на койке бледный темноволосый парень осклабился и протянул Джиму руку.
– Видишь, какой он красавчик? – продолжал Мак. – Мы зовем его Приманка. Рассказывает женщинам о рабочем движении, а те взамен шлют нам пирожные с розовой глазурью! Правда, Дик?
– Пошел к черту! – беззлобно отозвался тот.
Взяв Джима под локоть, Мак подвел к человеку на другой койке. Определить, сколько тому лет, было бы затруднительно: лицо изможденное, иссеченное морщинами, нос расплющен, а тяжелая челюсть искривлена.
– Это Джой, – представил его Мак. – Джой – наш ветеран. Верно, Джой?
– Да уж, черт возьми! – произнес Джой, глаза его ярко вспыхнули, но свет в них сразу же и погас. Джой открыл было рот, чтобы продолжить речь, но повторил лишь свое «да уж, черт возьми!», повторил с важностью, будто завершая этим некий спор. Он поглаживал рукой другую руку, и Джим заметил, что руки у него изуродованы шрамами.
– Джой руки тебе подать не может, – объяснил Мак. – У него все кости переломаны, и от рукопожатий ему больно.
Глаза у Джоя опять сверкнули.
– А все почему? – выкрикнул он пронзительно. – Потому что били меня, нещадно били! К решетке тюремной наручниками приковывали и давай по голове лупить! И копытами лошадиными давили тоже. Мутузили меня почем зря! Верно, Мак?
– Верно, Джой.
– А сдрейфил я хоть раз, Мак, скажи! Нет, я в лицо их суками обзывал, и кричал, и кричал им это до последнего, пока сознание не терял!
– Все так, Джой. А держал бы рот на замке, не били бы тебя до потери сознания.
– Да разве и вправду не суки они конченые! – Голос у Джоя так и взвился, поднявшись до визга. – Вот я и кричал им это. И пусть били они меня по голове, когда я в наручниках пошевелиться не мог, пусть копытами давили! Видишь руку мою? Мне на нее лошадь ихняя копытом наступила! Все равно я им это в лицо кричал и кричать буду! Да, Мак?