Я оставил под конец диалог Лукиана «Алкиона», чтоб показать вам, как тон христианской мысли и сказание о хождении Христа по воде начали проскальзывать в языческую литературу.
Сократ – Хэрефон
194. Хэрефон. Что это за плач, Сократ, долетающий до нас со взморья? Какой он приятный! Чей голос может это быть? Существа, живущие на море, все немы.
Сократ. И однако же это морское существо, Хэрефон, это птица, называемая Алкион, относительно которой существует древнее сказание, что она была дочерью Эола и, оплакивая в юности потерянного мужа, получила по воле богов крылья, а теперь летает над морем, ища того, кого не могла найти всюду на земле.
Хэрефон. И неужели это действительно крики Алкиона? Я никогда их не слыхал; они действительно очень жалобны. Велика ли эта птица, Сократ?
Сократ. Не велика; но она приобрела большой почет у богов за свою нежность; и пока она вьет свое гнездо, весь мир наслаждается теми счастливыми днями, которые называются в честь ее, так как отличаются от остальных своей тишиной, хотя и бывают в период бурь; и вот теперь один из таких дней, лучше которого едва ли мы видели. Смотри, как ясно небо и как спокойно это море, гладкое, словно зеркало!
Хэрефон. Ты прав, и вчера был точно такой же день. Но скажи мне, Сократ, именем богов, как можно верить древним сказаниям о том, чтобы птицы обращались когда-нибудь в женщин, или женщины в птиц; ведь едва ли есть что-нибудь более невероятное?
195. Сократ. О, дорогой Хэрефон, мы по всем вероятиям очень жалкие и слепые судьи того, что может быть возможным и что нет; так как мы обо всем судим, сравнивая с человеческой силой силу неведомую нам, невидимую и недоступную нашему воображению; поэтому многие легкие и легкодостижимые вещи кажутся нам трудными и недоступными; и мы думаем так о них частью по неопытности, частью по детскому безумию нашего рассудка. Ведь в самом деле каждый человек, даже пожилой, может считаться за ребенка; так как наша жизнь, по сравнению с вечностью, ничтожна. И мы, добрый друг, ничего не зная о власти богов или о силах природы, можем ли сказать, насколько возможна или невозможна та или другая вещь? Ты видел, Хэрефон, какая буря была третьего дня; невольно содрогаешься даже при одном воспоминании о ней; молния, гром и внезапные порывы ветра были так ужасны, что можно было подумать, будто гибнет вся земля; а между тем быстро настала та дивная тишина, которая царит даже и теперь. И как ты думаешь, какое дело выше и труднее: превратить ли мучительный ураган в такую тишь и воцарить во вселенной мир или придать форме женщины форму птицы? Ведь в действительной жизни мы видим, как очень маленькие дети, умеющие месить глину, делают тоже нечто подобное; часто из одного и того же куска они выделывают одну форму за другой, самого разнообразного вида, и бесспорно, для духовных сил природы, которые неизмеримо выше и могущественнее нас, все подобные вещи не представляют никакой трудности. Или, насколько, думаешь ты, небеса выше и могущественнее тебя – можешь ли ты это сказать?
Хэрефон. Кто из людей, Сократ, может решить или дать ответ на такие вопросы?
196. Сократ. Мало того; разве мы не видим, при сравнении людей, удивительную разницу в их дарованиях и немощах; возьми, например, человека в полном мужестве его сил – разве его могущество не представляет настоящего чуда сравнительно с силами пяти– или десятидневного ребенка; и если мы видим, что один человек так превосходит другого, то что можем мы сказать относительно того, какою должна представляться сила всего неба сравнительно с нашей в глазах того, кто может охватить их мыслью своею и сравнивать? Точно так же для тебя, для меня и для многих подобных нам невозможны разные вещи, которые легки для других: например, петь, не зная музыки, или читать и писать, не зная грамоты, более невозможно, чем превращать женщин в птиц или птиц в женщин. Ведь природа как бы игрою случая и грубой притчей из изменяемого материала создает форму безногого и бескрылого существа, затем ставит его на ноги или придает ему крылья, и, заставляя его блистать ярким разнообразием различных цветов, порождает, наконец, хотя бы мудрую пчелу, дающую божественный мед; или из безгласного и бездушного яйца выводит множество разных видов летающих, ходящих и плавающих существ, применяя к тому же (как гласит древнее сказание) священное искусство великого Эфира[84]. И мы, существа смертные и ничтожные, не способные ясно видеть ни великого ни малого, в большинстве случаев даже бессильные помочь себе в наших бедствиях, – что можем мы сказать о силах бессмертных богов, хоть бы относительно алкиона или соловья? Но смысл этого сказания, как оно передано отцами и нами передается детям, таков: о, ты птица, поющая о горе, я передам о твоих песнях и буду сам часто воспевать твою религиозную и человеческую любовь и ту славу, которую ты за нее снискала от богов. Не будешь ли и ты, Хэрефон, поступать так же?
Хэрефон. О, Сократ, так, действительно, следует поступать, ибо в этом двоякое утешение для мужчин и женщин в их взаимных отношениях.
Сократ. Преклонимся же перед Алкионой и вернемся песками в город; уже пора.
Хэрефон. Да, сделаем так.
197. Примечание схолиаста к этому диалогу единственное место, из которого я могу почерпнуть приблизительно ясное описание греческого алкиона. Она, так значится в примечании, величиной с маленького воробья (вопрос о том, какой величины был греческий воробей, мы должны пока оставить открытым); цвета она серого с синим и с пурпуровым отблеском сверху и наделена тонким, длинным клювом; клюв у нее choloros, что я рискую переводить «зеленый», когда речь идет о перьях, но по отношению к клюву это слово, может быть, означает что-нибудь другое. Затем повторяются сведения, встречаемые и у других, относительно того, как она вьет гнездо; причем величина гнезда приравнивается к величине лекарственной тыквы. Наконец автор примечания прибавляет, что существует два вида алкиона, один больше другого, и птицы, принадлежащие к первому виду, молчаливы, более же мелкие любят пение (ῴδική); и самки их, говорит он, так верны своим самцам, что, когда последние состарятся, самки подлетают под них и переносят на себе, куда бы им ни захотелось перелететь; когда же самец умирает, самка перестает и пить, и есть, и тоже умирает. И существует такая разновидность этой птицы, услышать голос которой есть верный признак того, что скоро сам умрешь.
198. Надеюсь, вы извините меня, что, прочтя вам эти милые басни, я не стану развлекать или удерживать ваше внимание на затруднительных исследованиях о том, до какой степени они достаточно основаны на известных фактах из жизни зимородка.
Я был бы гораздо более доволен, если б вы остались под впечатлением того, какое влияние приятная окраска и порывистое появление этой птички имели на душу людей. Я могу доставить вам некоторое удовлетворение, уверив вас, что алкион, встречающийся в Англии, самый обыкновенный алкион Греции и Палестины; и я могу тут же доказать вам действительную пользу от знакомства с преданиями о нем, прочтя вам две строфы из поэта, наиболее знакомого для слуха англичан; но эти стихи, я уверен, покажутся вам в совершенно новом свете после всего сказанного. Заметьте в особенности, как знание того, что Алкиона была дочерью Эола, а Кеикс сыном Утренней Звезды, неотступно преследует Мильтона в следующих стихах:
«Но тиха была та ночь, в которую царь света начал свое царство мира на земле; ветер своим дуновением, в полном удивлении, нежно лобзал воду, нашептывая о новых радостях спокойному океану, который теперь совсем забыл уже реветь, и тихие птицы высиживали яйца на очарованных его волнах.
Звезды в глубоком удивлении остановили свое течение и, не отводя своих взоров, озаряли только одно место своим благотворным влиянием; они не стремились продолжать своего полета, несмотря на то что Люцифер грозил грядущим утренним светом и своими мерцающими зеницами они продолжали светить, пока Сам их Творец не заговорил и не повелел им продолжать путь».
199. Я только утомил бы вас, если б попытался дать вам какое-нибудь толкование сильно переплетенной ткани греческих сказаний, находящихся в связи с историей Алкионы. Заметьте, что я всюду говорю «Трахинский царь», вместо Кеикса. Это отчасти потому, что я не знаю, как произносить слово Кеикс, по-гречески или по-латыни, но главным образом для того, чтоб вы обратили внимание, что это сказание о чайке и Алкионе, – так же известное теперь всему миру, как и крик чайки – первоначально возникло в «грубой стране» или скалистой стране у подножья горы Эты, ставшей священной для греков вследствие смерти Геракла[85]; и заметьте странную связь этой смерти с историей Алкионы. Геракл отправляется в эту «грубую страну», ища покоя; все бури и треволнения его жизни миновали, как он думает. Но встречает здесь объятия смерти.
Насколько я могу составить себе понятие об этой грубой или мрачной стране по описаниям полковника Лика или любого из путешественников, она должна сильно быть похожа на известковые утесы, вблизи Альтдорфа, спускающиеся к долине, начиная с Винджельского хребта, и дающие у подножья начало безукоризненно чистым потокам, кажущимся зеленовато-синими среди травы.