реклама
Бургер менюБургер меню

Джон Кутзее – Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время (страница 83)

18

– Не хочешь оглядеться? – спрашивает он. – Дом заперт, но мы можем обойти вокруг него.

Ее передергивает.

– В другой раз, – говорит она. – Сегодня я что-то не в настроении.

Для чего она нынче в настроении, Марго не знает. Впрочем, настроение ее вскоре меняется, и происходит это в двадцати километрах от Мервевилля, когда двигатель начинает кашлять и Джон, помрачнев, выключает его и останавливает машину. Кабину наполняет запах горелой резины.

– Опять перегрелся, – говорит он. – Придется с минуту подождать.

Он вытаскивает из кузова канистру с водой. Откручивает колпачок радиатора, увертывается от струи шипящего пара и наполняет радиатор.

– До дома должно хватить, – говорит он.

И пытается завести двигатель. В двигателе что-то сухо пощелкивает, но и не более того.

Она знает мужчин достаточно хорошо, чтобы никогда не давать им понять, насколько сомнительным представляется ей их умение обращаться с машинами. Не лезет с советами, следит за тем, чтобы не выказывать нетерпение, даже не вздыхать. В течение часа, который он тратит на возню с шлангами и клеммами, пачкая одежду и пробуя снова и снова завести мотор, она старательно хранит кроткое молчание.

Солнце начинает опускаться за горизонт, становится все темнее, но Джон продолжает усердно трудиться.

– А фонаря у тебя нет? – спрашивает она. – Я могла бы тебе посветить.

Нет, фонарь он с собой не прихватил. Более того, поскольку он не курит, у него нет и спичек. Далеко не бойскаут, всего лишь городской мальчик, ни к каким передрягам не подготовленный.

– Придется идти за помощью в Мервевилль, – наконец говорит он. – Хочешь, пойдем вместе.

На ногах у нее легкие сандалии. Ковылять в них двадцать километров по вельду, да еще в темноте, – нет уж.

– До Мервевилля ты раньше полуночи не доберешься, – говорит она. – Ты там никого не знаешь. В городишке даже заправочной станции нет. Кого же ты собираешься уговаривать починить твой грузовик?

– Ну а ты что предлагаешь?

– Подождем здесь. Если повезет, кто-нибудь проедет мимо. А нет, так утром Михиель отправится искать нас.

– Михиель не знает, что мы поехали в Мервевилль. Я ему не сказал.

Он в последний раз пробует завести двигатель. Поворот ключа дает лишь глухой щелчок. Аккумулятор сел.

Она вылезает наружу и, отойдя на приличное расстояние, опорожняет мочевой пузырь. Поднимается ветерок. Холодный, а скоро он станет еще холоднее. В кузове грузовичка нет ничего, под чем можно укрыться, нет даже брезента. Если пережидать ночь, то в кабине, прижавшись друг к другу. А потом, когда они вернутся на ферму, придется давать объяснения.

Несчастной Марго себя пока что не чувствует; она еще достаточно отстранена от положения, в которое попала, чтобы находить его жутковато забавным. Но это скоро изменится. Еды у них нет, пить нечего, кроме воды, что в канистре, а та воняет бензином. Холод и голод сгрызут ее непрочное добродушие. Ну и бессонная ночь им поможет – в должное время.

Она поднимает стекло в окне.

– Удастся нам забыть, – спрашивает она, – что мы – мужчина и женщина, и без стеснения обогревать друг друга? Потому что иначе мы замерзнем.

За тридцать один год их знакомства им случалось время от времени и целоваться, как это принято у кузенов, а именно в щечку. И обниматься случалось. Однако сегодня их ожидает близость совсем иного порядка. Им придется лежать на жестком сиденье с неудобно торчащей посреди него ручкой переключения передач, прижимаясь друг к другу, делясь теплом. Если же Бог милосерден и им удастся заснуть, придется вдобавок страдать от унижения, порождаемого твоим храпом или храпом соседа. Какое испытание! Какое искушение!

– А завтра, – говорит она, позволяя себе единственный миг ехидства, – когда мы вернемся к цивилизации, ты, может быть, все-таки отдашь свой грузовичок в ремонт? В Лиу-Гамка есть хороший автомеханик. Михиель всегда к нему обращается. Дружеский совет, не более.

– Прости. Это моя вина. Я стараюсь побольше делать сам, хотя следовало бы обращаться к людям, разбирающимся в таких делах лучше меня. Это все из-за страны, в которой мы живем.

– Страны? Если у тебя то и дело ломается грузовик, при чем здесь страна?

– Я говорю о нашей долгой истории принуждения – мы заставляли других выполнять нашу работу, а сами сидели в тени и присматривали за ними.

Так вот по какой причине они оказались здесь, в холоде и темноте, и ждут теперь, что какой-нибудь проезжий спасет их. Дабы подчеркнуть важный тезис: белые должны сами ремонтировать свои автомобили. Смешно.

– Механик в Лиу-Гамка белый, – говорит она. – Я вовсе не предлагаю тебе отдать твой пикап в руки цветного.

Она с удовольствием добавила бы: «Если тебе угодно ремонтировать его самому, так ради бога, поучись сначала на курсах автомехаников». Однако она сдерживается и спрашивает взамен:

– И что же еще ты делаешь сам, если не считать починки автомобилей?

Если не считать починки автомобилей и сочинения стихов.

– Работаю в саду. Ремонтирую дом. Сейчас вот провожу дренажные работы. Тебе оно может показаться смешным, но для меня это не шутка. Публичный жест. Я пытаюсь снять табу, наложенное на физический труд.

– Табу?

– Да. В Индии существует табу: люди высокой касты не должны убирать – как бы это выразиться? – отходы человеческой жизнедеятельности; точно так же в нашей стране утрачивает чистоту человек, прикасающийся к мотыге или лопате.

– Что за глупости ты говоришь! Это просто-напросто неправда! Ты предубежден против белых!

Едва произнеся эти слова, она осуждает себя за несдержанность. Она слишком далеко зашла, загнала его в угол. И теперь ей придется сносить мужскую обиду – в дополнение к холоду и скуке.

– Впрочем, я понимаю, о чем ты говоришь, – продолжает она, помогая ему выпутаться из сложной ситуации, поскольку сам он помочь себе, по всему судя, не способен. – В одном ты прав: мы слишком привыкли к чистоте наших рук, наших белых ручек. А следовало бы марать их почаще. Ладно, закончили с этой темой. Тебе еще не хочется спать? Мне нет. У меня предложение. Давай, чтобы скоротать время, рассказывать друг другу всякие истории.

– Вот ты и рассказывай, – холодно отвечает он. – Я никаких историй не знаю.

– А ты расскажи мне что-нибудь про Америку, – просит она. – Не обязательно правду, можно и выдумку. Любую историю.

– Дано существование Бога личного, – произносит он, – какакака седобородого вне времени и протяженности что с высот своей божьей апатии нас любит какакака за редким исключением[120].

Джон замолкает. Она совершенно не понимает, что он такое сказал.

– Какакака, – добавляет он.

– Сдаюсь, – говорит она.

Джон молчит.

– Моя очередь, – говорит Марго. – Я расскажу историю про принцессу и горошину. Когда-то давным-давно жила на свете принцесса до того нежная, что, даже когда ей случалось спать на десяти уложенных одна поверх другой пуховых перинах, она могла, так она считала, почувствовать горошину, маленькую сухую горошину, подложенную под нижнюю перину. И вот в одну из ночей она все вертится, вертится: «Кто подложил горошину? Почему?» – да так и не засыпает. К завтраку она спускается измученной. И жалуется родителям, королю с королевой: «Я не смогла заснуть, и все из-за проклятой горошины!» Король посылает служанку убрать горошину. Служанка ищет, ищет ее, но ничего не находит.

«Чтобы я больше о горошинах и слова не слышал, – говорит дочери король. – Нет там никакой горошины. Ты всего лишь вообразила ее».

В следующую ночь принцесса снова взбирается на гору пуховых перин. Она пытается заснуть, но не может – из-за горошины, горошины, которая либо лежит под самой нижней периной, либо засела в ее воображении, да оно и не важно где, результат все равно один. К рассвету принцесса устает так, что даже съесть ничего за завтраком не может. «Это все из-за горошины!» – стонет она.

Король, прогневавшись, посылает на поиски горошины целую армию служанок, а когда они возвращаются с известием, что никакой горошины под перинами нет, приказывает отрубить им всем головы. «Ну что, довольна? – кричит он дочери. – Теперь ты заснешь?»

Она умолкает, чтобы перевести дыхание. О том, что произойдет в этой сказке дальше – сможет наконец принцесса заснуть или не сможет, – она никакого представления не имеет; но, как ни странно, уверена: стоит ей открыть рот – и нужные слова найдутся.

Впрочем, необходимость в словах отпала. Джон спит. Этот ее колючий, упрямый, неумелый, нелепый кузен заснул, положив голову ей на плечо, совсем как ребенок. И спит он, вне всяких сомнений, крепко: она чувствует, как подрагивает во сне его тело. Уж под ним-то явно нет никакого гороха.

А как же быть ей? Кто расскажет ей сказку, которая отправит ее в царство сновидений? Сна у нее ни в одном глазу. Вот, значит, как предстоит ей провести ночь: скучая, злясь, снося тяжесть спящего мужчины?

По его словам, для белых существует табу на физический труд; а как насчет табу, которое запрещает кузену и кузине проводить вместе ночь? Что скажут оставшиеся на ферме Кутзее? Правда, она не испытывает к Джону ничего, что можно назвать физическим влечением, ни малейшего трепета женственности не ощущает. Но хватит ли этого, чтобы оправдать ее? И почему от него не исходит никаких мужских эманаций? Он ли повинен в этом или, напротив, она, с такой безоглядностью принявшая табу, что даже думать о нем как о мужчине не способна? Если у него нет женщины, так, может быть, оттого, что он безразличен к женщинам, а женщины, и она в их числе, отвечают на это безразличием к нему? Кто он, ее кузен, – если не moffie, так евнух?