18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Джон Кутзее – Элизабет Костелло (страница 35)

18

Если бы это была обычная лекция, то я бы в этом месте прочитала вам абзац-другой, чтобы вы ощутили дух этой необыкновенной книги. (Не секрет, кстати, что ее автор находится среди нас. Позвольте мне принести мистеру Уэсту мои извинения за то, что взяла на себя смелость говорить об этом ему в лицо: когда я писала этот текст, я и подумать не могла, что он будет среди приглашенных.) Мне бы следовало зачитать вам выдержки из того, что есть на этих ужасных страницах, но я не буду этого делать, поскольку не верю, что это пойдет во благо вам или мне. Я даже утверждаю (и тут я подхожу к главному), что написание этих страниц пошло во вред мистеру Уэсту, если он простит меня за такие слова.

Вот мой сегодняшний тезис: некоторые вещи не идут во благо ни тем, кто их писал, ни тем, кто их читал. Иными словами: я серьезно отношусь к утверждению, что художник сильно рискует, отваживаясь заглядывать в запретные места; он рискует сам, а вместе с ним рискуем, вероятно, и все мы. Я отношусь к этому заявлению серьезно, потому что я серьезно отношусь к запретности запретных мест. Подвал, в котором в июле 1944 были повешены заговорщики, – одно из таких запретных мест. Я думаю, что никому из нас не следует спускаться в этот подвал. Я не думаю, что мистеру Уэсту следует спускаться туда; и если он все же решает сделать это, то я думаю, мы не должны следовать за ним. Напротив, я думаю, что перед входом в этот подвал должны быть установлены решетки с бронзовой мемориальной дощечкой, на которой написано: Здесь умерли… а за этим список умерших и даты смерти, и на этом конец.

Мистер Уэст – писатель, или, как говорили в прежние времена, поэт. Я тоже поэт. Я не прочла всего написанного мистером Уэстом, но прочла достаточно, чтобы знать: он серьезно относится к своему призванию. И потому, когда я читаю мистера Уэста, я делаю это не только с уважением, но и с симпатией.

Я прочла эту книгу о фон Штауффенберге, включая (вы должны мне поверить) сцену казни, с такой симпатией, что я вполне могла держать то перо, которым писал мистер Уэст, и повторять следом за ним слова. Слово за словом, шаг за шагом, удар сердца за ударом сердца, провожаю я его в темноту. «Никто не был здесь раньше, – слышу я его шепот, и я тоже шепчу ему в ответ; у нас единое дыхание. – Никто не был в этом месте после тех, кто умер, и человека, который убил их. Это наша смерть, которой мы умрем, это наши руки затянут петлю на шее. («Возьмите тонкий шнур, – приказал своему человеку Гитлер. – Удушите их, я хочу, чтобы они чувствовали, что умирают». И его человек, его существо, его монстр подчинился.)

Какая самонадеянность – предъявлять права на страдания и смерть этих несчастных людей! Их последние часы принадлежат только им, нам непозволительно входить туда и предъявлять права на время, которое им осталось. Если нехорошо говорить такие вещи о коллеге, если это снимет напряжение, мы можем сделать вид, что данная книга написана не мистером Уэстом, а мной, безумие, овладевшее мной во время чтения, сделало меня ее автором. На какое бы притворство нам ни потребовалось пойти, давайте, бога ради, пойдем на него и двинемся дальше.

У нее еще остается несколько страниц, но она вдруг чувствует себя слишком расстроенной, чтобы продолжать, а может быть, боевой дух оставляет ее. Гомилия [82]: пусть она на этом закончится. Смерть – дело частное; художник не должен вторгаться в смерти других. Вряд ли такую позицию можно назвать маргинальной в мире, где ежедневно раненые и умирающие лежат под глазком направленной на них камеры.

Она закрывает зеленую папку. Жидкие аплодисменты. Она смотрит на часы. До конца сессии остается еще пять минут. Она говорила на удивление долго, если учесть, что сказала очень мало. Время для одного вопроса, двух максимум, слава богу. Голова у нее кружится. Она надеется, что никто не попросит ее сказать еще что-нибудь о Поле Уэсте, который, видит она (надев очки), по-прежнему сидит в заднем ряду. (Многострадальный парень, думает она, и вдруг ее отношение к нему становится более дружеским.)

Поднимает руку какой-то чернобородый человек.

– Откуда вы знаете, – говорит он, – что мистеру Уэсту – мы, кажется, много говорим про мистера Уэста сегодня; я надеюсь, мистер Уэст будет иметь возможность ответить: было бы интересно услышать его реакцию… – (На некоторых лицах появляются улыбки.) – …что мистеру Уэсту это пошло во вред? Если я правильно вас понял, то вы говорите, что если бы сами написали эту книгу о фон Штауффенберге и Гитлере, то были бы инфицированы нацистским злом. Но, возможно, это говорит только о том, что вы, так сказать, слабый сосуд. Может быть, мистер Уэст сделан из более прочного материала. И, возможно, мы, его читатели, тоже сделаны из более прочного материала. Может быть, мы можем читать то, что написал мистер Уэст, и извлекать из этого уроки, и становиться по прочтении сильнее, а не слабее, более исполненными решимости никогда не допустить возвращения этого зла. Не могли бы вы прокомментировать?

Ей не следовало приезжать, принимать приглашение – теперь она это знает. Не из-за того, что ей нечего сказать о зле, о проблеме зла, проблеме называния зла проблемой, даже не из-за того, что тут, как назло, появился Уэст, но потому, что они подошли к некоему пределу, пределу того, что может быть достигнуто с группой уравновешенных, хорошо информированных современных людей в чистой, хорошо освещенной аудитории в хорошо упорядоченном, хорошо управляемом европейском городе в начале двадцать первого века.

– Я верю, – медленно говорит она, и слова вылетают из нее, тяжелые, как камни, – что я не слабый сосуд. Как и мистер Уэст. Опыт, который дает писательство или чтение – для моих целей сегодня и здесь они одно и то же… – (Но в самом ли деле они одно и то же? – мысль ее путается, а была ли у нее вообще мысль?) – …настоящее писательство, настоящее чтение не соотносительны, они не соотносительны с писателем и его способностями, не соотносительны с читателем. – (Она не спала бог знает сколько времени, то, что она спала в самолете, и сном-то нельзя было назвать). – Мистер Уэст, когда писал эти главы, соприкоснулся с чем-то абсолютным. С абсолютным злом. Это его благодать и его проклятие, я бы сказала так. Когда я читала его, это соприкосновение со злом передалось мне. Как шок. Как удар током. – Она смотрит на Бадингса, который стоит за кулисой. «Помогите мне, – говорит ее взгляд. – Положите этому конец». – Это невозможно продемонстрировать, – говорит она, возвращаясь в последний раз к задавшему вопрос. – Это можно только пережить. Но я не рекомендую вам пробовать. Этот опыт ничему вас не научит. Он не пойдет вам во благо. Вот что я хотела сказать. Спасибо.

Публика встает со своих мест и рассеивается (пора выпить чашечку кофе, хватит этой странной женщины да к тому же из Австралии – что они там знают про зло?). Она пытается не потерять из поля зрения Пола Уэста в заднем ряду. Если есть зерно истины в том, что она сказала (но она полна сомнений, и еще – отчаяния), если заряд зла и в самом деле перескочил с Гитлера на его мясника, а с него – на Пола Уэста, это наверняка проявится чем-нибудь. Но пока она ничего не замечает, по крайней мере с расстояния – невысокого роста человек в черном идет к кофейному автомату.

Рядом с ней появляется Бадингс.

– Очень интересно, миссис Костелло, – бормочет он, исполняя долг хозяина.

Она отделывается от него – не хочет никаких утешений. Опустив голову, ни с кем не встречаясь взглядом, она идет в туалет, запирается в кабинке.

Банальность зла [83]. Может быть, поэтому теперь нет никакого запаха, никакой ауры? Неужели все грандиозные Люциферы Данте и Мильтона ушли навсегда, а их место заняла стая маленьких пыльных демонов, которые сидят на плечах людей, как попугаи, и не то что не сверкают огненным светом, а напротив, поглощают свет собой? Или все сказанное ею, все ее показывание пальцем, все ее обвинения были не только абсурдны, но и безумны, совершенно безумны? В чем в конечном счете состоит призвание романиста, в чем было ее призвание на протяжении всей жизни, если не в том, чтобы оживлять инертную материю; и что совершил Пол Уэст, как сказал бородатый человек, если не оживил, вытащил на свет божий историю того, что случилось в том берлинском подвале? Что привезла она в Амстердам, чтобы показать этим недоумевающим иностранцам, кроме одержимости, одержимости, которая касается только ее и которую она понимает не очень отчетливо?

Непотребство. Вернись к этому слову-талисману, держись за него крепче. Держись за него крепче, а потом дотянись до опыта за ним: она всегда руководствуется этим правилом, когда чувствует, что соскальзывает в абстракции. Каким был ее опыт? Что случилось с ней, когда она сидела за чтением этой злополучной книги на газоне в то субботнее утро? Что расстроило ее так сильно, что год спустя она все еще доискивается до истины? Сможет ли она найти путь назад?

Она и до того, как взялась за книгу, знала историю июльских заговорщиков, знала, что не прошло и нескольких дней после их попытки покушения на жизнь Гитлера, как большинство из них арестовали, судили и казнили. Она даже знала в общих чертах, что их предали смерти со злобной жестокостью, в которой специализировались Гитлер и его приближенные. Поэтому ничто в этой книге по-настоящему ее не удивило.