Джон Краули – Эгипет (2006) (страница 56)
— ...вам это понравится, — произнес он вслух и проснулся.
Была вовсе не февральская ночь, когда обычно ягнятся овцы, а декабрьское утро. Ночью выпал снег, первый в этом году, белый свет заливал верхний этаж его дома, и о том, что был снегопад, он догадался, не поднимая головы.
Елки-палки, подумал он взволнованно, бывают же такие яркие сны. Такие убедительные.
Он сел и почесал голову обеими руками. Его куртка из овчины, чистая, висела на крючке. Он рассмеялся: классный это был фокус с ягненком. Интересно, подумал он, правда, что ли, это помогает. Насколько ему помнилось, он никогда о таком не слышал, хотя в детстве ему как-то пришлось кормить вручную осиротевшего ягненка. Старый пастух из этого сна, рассказ которого он будто бы вспомнил (розовощекий, с обгрызенной трубкой, с волосами, похожими на овечью шерсть) точно был ему незнаком — полная выдумка.
За завтраком он решил: надо спросить у кого-нибудь знакомых местных овцеводов, есть ли такая уловка. Правда ли, что это известный старый способ.
А если правда?
Следующее решение он принял за мытьем посуды. День казалось, отмечен был каким-то особым смыслом: этот сон, этот снежный отблеск, словно бы открыл, обнажил какие-то глубины в нем самом. В общем, закончив работу по дому, он отправился на Заимку к Вэл — давненько он собирался к ней выбраться. Ковыряя в зубах костью форели, которую держал специально для этой цели, он примерно наметил, какие вопросы ей задать, что за совет ему нужен и в какой области.
Дальняя Заимка Вэл, в Шедоуленде, на зиму обычно закрывалась. Вэл так изъяснялась относительно этого закрытия, словно бы это она сама закрывалась на три месяца: «Я закрываюсь на Благодарение, — говорила она. — И буду закрыта до Пасхи». И в каком-то смысле Вэл тоже закрывалась. Стоило выпасть хотя бы легкому снежку, и она переставала водить машину; ее «букашка» (в которую рослая Вэл едва влезала, как большой клоун в крошечную цирковую машинку) превращалась в бесформенный белый холмик на подъездной аллее, и только когда машина скидывала по весне костюм снеговика, Вэл вновь садилась за руль. Все это время она (и ее престарелая мать, которая тоже жила в Заимке) целиком полагалась на телефон, на заботливость тех, кто к ним заезжал, и на определенный талант впадать в спячку, умение жить летними впечатлениями, занятиями, сплетнями и новостями, как на запасе подкожного жира. Собственно, когда дело уже шло к весеннему равноденствию, она и впрямь как будто усыхала, как медведица к весне.
Заимка представляет собой приземистое двухэтажное строение на берегу Шедоу-ривер, добираться до которого приходится по одному из двух проселков — и с немалым трудом. Ни вывеска, ни обстановка почти не переменились за последние тридцать лет. Был один момент, о котором Споффорд часто с любопытством думал, но никак не решался потихоньку выспросить — давно ли Заимка перестала быть борделем. Из кое-каких обмолвок и полунамеков местных жителей он сделал вывод, что так и было еще на их памяти, в пользу этого предположения говорила и общая планировка дома (спереди бар и ресторан, сообщавшиеся с хозяйской гостиной, а наверху и в скрытой среди сосен пристроечке — несколько маленьких комнат, которые теперь пустовали), и характер матери Вэл, Наины, которая теперь ушла на покой и выступала в основном в роли креста, который влачила по жизни Вэл. Споффорд легко мог представить ее в роли этакой уездной бандерши; хотя он никогда не водил знакомства (по крайней мере, не в этой стране) с уездными бандершами. Теперь она посвятила себя особым отношениям с Богом и рассказывала небылицы о своем прошлом, в ответ на что Вэл фыркала и говорила ей колкости. Они никогда не жили врозь.
— К завтрему растает, — сказал Споффорд. — А я вот тут привез кой-чего. Положи в кладовку.
Он завез ей продуктов, лакомств и блок «Кента», о котором она просила, да еще проволочную корзинку апельсинов.
— Дороги расчищали? — спросила Вэл. Она имела очень смутное представление о реалиях зимней жизни, но любила о них поговорить. — Нет? А ты все-таки поехал сюда из-за этой ерунды? Распродолбаный ты сорви-голова. Думаешь, вымахал такой большой, так все тебе можно?
Споффорд рассмеялся:
— Вэл, снега не настолько много, чтобы забился протектор.
Она улыбнулась, прекрасно зная цену этой его показной скромности, и показала продукты матери:
— Глянь, ма. Что ты на это скажешь?
— Он хороший парень. — Мать сидела рядом с ней на койке. — Бог уготовит ему что-нибудь особенное.
— Ты ему напомни, Богу-то, — сказала Вэл. — Пусть Бог отложит для него счастливый билетик.
— Тебе бы все язвить.
Они сидели на кровати Вэл перед включенным телевизором — показывали сериал, который Вэл не пропускала, — обе кутались в пледы, подоткнув за спину подушки, перед ними стоял кофейник: вроде еще не поднимались, но уже и не спали; вставали они поздно и подолгу. На койке рядом с «Телегидом», «Дальвидским глашатаем» и какими-то журналами светской хроники стоял подносик с собачьим завтраком, здесь же сидел и сам песик, маленький пекинес, с таким же победным видом, как герой мультфильма, в честь которого был назван. Он тявкнул и стал сопеть на Споффорда.
— Ну, ближе к делу, — сказала Вэл и засмеялась своим низким заразительным смехом; у нее была манера время от времени посмеиваться без всякого повода, как будто вокруг нее непрерывно шла вечеринка. — Гороскоп, верно? Ты приехал за гороскопом.
— Ну, типа, да, — сказал Споффорд.
— Не готов.
— Ну, что ж...
— Но уже почти. Хочешь взглянуть? Деннис! Не ставь
В углу гостиной возле лампы стоял карточный столик, за которым Вэл работала. В промежутке между двумя пузатыми китайскими мудрецами из мыльного камня разложены были эфемериды, таблицы и справочники. Кружка с цветными карандашами, красная пластмассовая линейка, циркуль и транспортир придавали рабочему месту Вэл вид школьной парты, но Вэл не в игрушки играла. В Дальвиде ее уважали; она зарабатывала неплохие деньги, составляя гороскопы; некоторые без ее одобрения шага не могли ступить. Она билась об заклад, что помощи и поддержки у нее искало не меньше народа, чем у любого приходского священника, ей поверяли свои страхи и даже рыдали, припав головой к ее огромным ляжкам.
Она спустила с рук Денниса, который старательно встряхнулся с головы до обрубка хвоста; она вытащила из-под калькулятора Споффордову карту и какие-то отпечатанные на машинке листы бумаги, исписанные каракулями и цифрами.
— Математика меня достала, — сказала она. — Честное слово, просто достала.
Она присела на обитый ситцем кленовый стул, изучая свои труды (кивнув Споффорду, чтобы тот тоже садился), и подвинула к себе пепельницу.
Вэл знала, что существует тысяча способов делать то, что ей удалось сделать к настоящему моменту, да и дальше тоже можно считать до бесконечности, коли есть терпение и навык, но ей от этого проку было немного. Она работала со своими цифрами только до той поры, пока не схватывала натальную карту чутьем, каким-то потаенным внутренним чувством, благодаря которому она, собственно, и стала хорошим профессионалом. И когда к ней приходило этакое вот озарение, математика начинала приносить плоды, планеты в своих домах обретали смысл, поворачивались друг к другу лицом или отворачивались друг от друга, благородные, полные достоинства, подавленные или смущенные; маленькая бумажная вселенная приходила в движение, и Вэл могла начинать работу.
Все это называлось «ректификацией гороскопа». Основания подобной ректификации были для Вэл очевидны: если все младенцы, родившиеся в один и тот же час во всех клиниках одного и того же города, а значит, все под одинаковым астральным влиянием, имеют различные (счастливые или несчастливые, радикально отличающиеся друг от друга или расходящиеся лишь в мельчайших модификациях) судьбы, тогда и каждая душа на свете хотя бы немного, а чаще всего очень даже заметно отличается от остальных, и этой разницы тебе не постичь, если просто попытаться более или менее точно расположить нужные символы в карте домов. Во всяком случае, насколько Вэл могла судить, уточнять и вносить коррективы можно до бесконечности, и с каждым повышением порядка точности все менялось, планеты в гороскопе у человека могли перескакивать из одного знака в другой, и противостояния отменялись, а квадраты превращались в бессмысленные ромбы.
Нет, уж что всегда значило больше любой точности, любой математики, так это