Джон Фаулз – Дэниел Мартин (страница 11)
И не просто в вечном движении. Какая-то замкнутая система. Все строго спланировано и компактно, как его почерк. Как хороший кожаный чемодан в зале аэропорта, тщательно запертый и ожидающий отправки, только вот место назначения на ярлыке никак не разобрать. Или, если удается подойти поближе и все-таки разобрать, оказывается, место это на противоположном краю света и ты о таком никогда и слыхом не слыхала. Поначалу я сочла эту его особенность весьма привлекательной. Что не можешь его до конца прочесть, понять, что, разумеется, означает, что ты с самого начала знаешь – это не может длиться долго, он тут лишь мимоходом. Понимаешь, что он на самом деле в разводе со всем и вся (а не только в буквальном смысле). Без дома, постоянно – посреди Атлантики или на другом ее берегу, хоть и пытается оставаться англичанином, сохранить акцент и манеру выражать свои мысли по-английски, всегда как бы ставя в кавычки попадающиеся в его речи американизмы; да еще этот его поразительный занюханный патриотизм… я порой думала, его отношение к собственной стране сильно отдает рекламой «Посетите Британию!»: как хорошо посидеть с картинными старыми болтунами в деревенском пабе с дубовыми балками под потолком, опрокинуть по кружке эля. Я по-подлому издевалась над ним за это, ехидная стервочка образца семидесятых: если он так обожает свою Англию, с чего это он здесь обосновался?
Вот на этом мы так никогда и не сошлись. Я ведь не из деревни (и слава богу, добавляет она) и никогда ее не любила. Его возмутило, что я с ходу не запрезирала Лос-Анджелес. Не захотела немедленно вернуться в эту паршивую пустыню Мохаве.
И еще – Тсанкави. О господи! Но об этом я сейчас не могу.
Помню один день, в самом начале, то есть это, собственно, была ночь, он впервые заговорил о своем загородном пристанище, там, дома. Все время, пока он его описывал – пейзажи, Девон, природу и животный мир, – рассказывал о своем детстве, мол, именно поэтому Торнкум столько для него значит, я ощущала за всем этим что-то другое. На самом-то деле ему вовсе не так этот дом нужен, как повод говорить обо всем этом. Он там практически и не живет никогда, это что-то вроде хобби, вещичка, которую он приобрел по дороге, отыскивая путь к себе самому, настоящему. О чем он и сам, разумеется, знает; или, пожалуй, – поскольку он боится показать, что не хочет видеть собственных парадоксов, как хороший шахматист боится подставить ферзя, – он полагает, что знает. Он сам так сказал, когда мы говорили о «Гражданине Кейне»{30} (он вполне может это поправить, если я что-нибудь не так поняла); говорил, какой мастерской уловкой оказался символизм «Розового бутона»{31} и что наихудшим выражением продажности продажных создателей продажного искусства оказалось представление, что чистоту и невинность можно вернуть,
Но из-за этого он вовсе не стал мне меньше нравиться. Он так и не понял, что способность совершать ошибки не делает человека уродом.
А еще он сказал, что отец его был приходским священником. (Я тогда не догадывалась, что его «Опустевший храм» автобиографичен.) А я рассмеялась. Просто не могла в это поверить. И так по-настоящему и не верила, пока мы не отправились на машине в Маринленд и не попали в пробку на шоссе. Он стал петь псалмы. Дурачась, высмеивая всю эту религиозную чепуху. Но он столько их помнил! В тот момент я очень его любила. С ним порой бывало здорово интересно.
Так что эта его замкнутая система на поверку просто симптом его неспособности соотнести себя с чем бы то ни было, кроме
Ну и весь этот мрак по поводу его распавшегося брака. Я и пытаться перестала – все равно ничего не распутать. И другие женщины в его жизни. Прямо гротеск какой-то, так он выкручивается, если я сую свой нос в эти его дела. Будто это может меня обидеть, будто такое прошлое может сделать мужчину менее привлекательным. Напрасно я сравнила его с элегантным кожаным чемоданом. По правде, он больше похож на старый, лопнувший сверток, перевязанный рваной бечевкой с тыщей дурацких узлов. Все, что есть во мне шотландского, просто на дыбы от возмущения встает.
Все это пришло мне в голову в тот странный последний вечер (разумеется, провидческий дар от бабки – сплошная чепуха, но знаешь, Дэн, поразительно, только я и вправду чувствовала: что-то должно с нами случиться). Когда ты, то есть он, заговорил о пропастях. А я сказала ему, что он имеет в виду баррикады. Очень надеюсь, он подумает об этом всерьез, если когда-нибудь прочтет то, что я написала.
Я все снижаю и снижаю образ, но на самом деле это нас просто приравнивает друг к другу. Раньше я никогда так ясно не представляла себе, что «старый» ум – это тот же «молодой» ум, только в пожилом теле. (Ой, это зло сказано, я имела в виду в теле, которое уже не так молодо.) Все чаще и чаще наступали периоды, когда я сама себе казалась гораздо старше. Я
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю: все, что произошло, во всяком случае что-то вроде этого, было просто неизбежно. После того как я порвала с Тимом и пустилась во все тяжкие, оно просто висело в воздухе. В конце концов должен был появиться кто-то вроде Дэна. Этот элемент я и привнесла в наши отношения с самого начала (хотя расчета тут не было никакого; я только хочу сказать, что он, помимо всего, научил меня быть честнее). Так должно было случиться. В этом было что-то вроде диалектической неизбежности, все и должно было в один прекрасный день перерасти во что-то иное. Это самое
Гарольд – это было еще в Бирмингеме – очень четко мне все разъяснил. Он сказал: «Все хорошие актрисы – шлюхи. Потому что, помимо нормальной потребности в эксперименте, в приобретении опыта, наш профессиональный долг – экспериментировать, чтобы приобретать опыт». Я сознавала, что это так, задолго до Дэна. Особенно четко – когда порвала с Тимоти. Даже в самые тяжкие моменты, когда мы скандалили и орали друг на друга, скрытая ото всех где-то на задворках моего сознания крохотная куколка Дженни сидела спокойненько, слизывая сливки. Моя первая роль в кино была полна таких сливок, если уж быть до конца откровенной.
В Лос-Анджелесе Дэн явился в аэропорт меня встретить. С этой женщиной из рекламного отдела студии, с ее фотографом и с букетом роз в целлофане. И заявил, что пришел лишь потому, что Билл занят: он просто его заменяет. И все испортил. Правда, не очень. Но он был трезв, сух и вел себя по-отечески. Совсем иначе, чем тогда в «Кларидже». А когда мы наконец очутились в лимузине и помчались в страну гамбургеров и жаренной соломкой картошки, он рассказал, как он сам впервые сюда приехал – много лет назад – и его никто не встречал. И это чувство – абсолютной чужеродности и растерянности. Увидел, что я смотрю на один из множества одноногих рекламных щитов с абсурдной гигантской барабанщицей, медленно вращающейся на самой его верхушке, и говорит: «Вам придется решить для себя одну очень важную вещь –
Я сказала: «Согласна».
Это стало моей мантрой. Это был самый лучший, самый замечательный из всех его подарков. «Лос-Анджелес» – это ведь может быть где угодно.