18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Джон Фаулз – Дэниел Мартин (страница 11)

18

И не просто в вечном движении. Какая-то замкнутая система. Все строго спланировано и компактно, как его почерк. Как хороший кожаный чемодан в зале аэропорта, тщательно запертый и ожидающий отправки, только вот место назначения на ярлыке никак не разобрать. Или, если удается подойти поближе и все-таки разобрать, оказывается, место это на противоположном краю света и ты о таком никогда и слыхом не слыхала. Поначалу я сочла эту его особенность весьма привлекательной. Что не можешь его до конца прочесть, понять, что, разумеется, означает, что ты с самого начала знаешь – это не может длиться долго, он тут лишь мимоходом. Понимаешь, что он на самом деле в разводе со всем и вся (а не только в буквальном смысле). Без дома, постоянно – посреди Атлантики или на другом ее берегу, хоть и пытается оставаться англичанином, сохранить акцент и манеру выражать свои мысли по-английски, всегда как бы ставя в кавычки попадающиеся в его речи американизмы; да еще этот его поразительный занюханный патриотизм… я порой думала, его отношение к собственной стране сильно отдает рекламой «Посетите Британию!»: как хорошо посидеть с картинными старыми болтунами в деревенском пабе с дубовыми балками под потолком, опрокинуть по кружке эля. Я по-подлому издевалась над ним за это, ехидная стервочка образца семидесятых: если он так обожает свою Англию, с чего это он здесь обосновался?

Вот на этом мы так никогда и не сошлись. Я ведь не из деревни (и слава богу, добавляет она) и никогда ее не любила. Его возмутило, что я с ходу не запрезирала Лос-Анджелес. Не захотела немедленно вернуться в эту паршивую пустыню Мохаве.

И еще – Тсанкави. О господи! Но об этом я сейчас не могу.

Помню один день, в самом начале, то есть это, собственно, была ночь, он впервые заговорил о своем загородном пристанище, там, дома. Все время, пока он его описывал – пейзажи, Девон, природу и животный мир, – рассказывал о своем детстве, мол, именно поэтому Торнкум столько для него значит, я ощущала за всем этим что-то другое. На самом-то деле ему вовсе не так этот дом нужен, как повод говорить обо всем этом. Он там практически и не живет никогда, это что-то вроде хобби, вещичка, которую он приобрел по дороге, отыскивая путь к себе самому, настоящему. О чем он и сам, разумеется, знает; или, пожалуй, – поскольку он боится показать, что не хочет видеть собственных парадоксов, как хороший шахматист боится подставить ферзя, – он полагает, что знает. Он сам так сказал, когда мы говорили о «Гражданине Кейне»{30} (он вполне может это поправить, если я что-нибудь не так поняла); говорил, какой мастерской уловкой оказался символизм «Розового бутона»{31} и что наихудшим выражением продажности продажных создателей продажного искусства оказалось представление, что чистоту и невинность можно вернуть, купив за деньги. Все равно как пожертвования местному священнику от мафии: словно это могло бы спасти жертвователя, если бы Спаситель действительно существовал и действительно вершил свой суд. Я не могла тогда признаться ему, что не понимаю, каким образом объективное отношение к собственной псевдоферме должно способствовать отпущению его собственных грехов.

Но из-за этого он вовсе не стал мне меньше нравиться. Он так и не понял, что способность совершать ошибки не делает человека уродом.

А еще он сказал, что отец его был приходским священником. (Я тогда не догадывалась, что его «Опустевший храм» автобиографичен.) А я рассмеялась. Просто не могла в это поверить. И так по-настоящему и не верила, пока мы не отправились на машине в Маринленд и не попали в пробку на шоссе. Он стал петь псалмы. Дурачась, высмеивая всю эту религиозную чепуху. Но он столько их помнил! В тот момент я очень его любила. С ним порой бывало здорово интересно.

Так что эта его замкнутая система на поверку просто симптом его неспособности соотнести себя с чем бы то ни было, кроме места, с которым ему не приходится соотносить себя иначе чем посредством слова, да и то лишь после нескольких порций «Деттола»{32}. Мне так и не удалось продвинуться в разгадывании его тайн дальше этой. Я имею в виду настоящие тайны. Отношения с Кэролайн, например. Отвратительно было слышать, как он о ней говорит (до того, как я ему напрямик об этом сказала): не открыто, всеми буквами, но тон такой небрежно-презрительный, будто разговор о бездарной секретарше, от которой он не может отделаться там, в Англии, а ведь она – его дочь. Ну ладно, ясно, ее мамаша девочку испортила, внушила ей взгляды, которые для него неприемлемы. Но ведь это же ежику понятно, что на самом деле он до смерти обижен, что ему больно… и не только из-за прошлого, из-за того, что она потеряна для него, но еще и потому, что он привязан ко мне, а я ему в дочери гожусь, получается что-то вроде инцеста (а кем он иногда был для меня, об этом он не подумал?), и ему это и неприятно, и в то же время нравится.

Ну и весь этот мрак по поводу его распавшегося брака. Я и пытаться перестала – все равно ничего не распутать. И другие женщины в его жизни. Прямо гротеск какой-то, так он выкручивается, если я сую свой нос в эти его дела. Будто это может меня обидеть, будто такое прошлое может сделать мужчину менее привлекательным. Напрасно я сравнила его с элегантным кожаным чемоданом. По правде, он больше похож на старый, лопнувший сверток, перевязанный рваной бечевкой с тыщей дурацких узлов. Все, что есть во мне шотландского, просто на дыбы от возмущения встает.

Все это пришло мне в голову в тот странный последний вечер (разумеется, провидческий дар от бабки – сплошная чепуха, но знаешь, Дэн, поразительно, только я и вправду чувствовала: что-то должно с нами случиться). Когда ты, то есть он, заговорил о пропастях. А я сказала ему, что он имеет в виду баррикады. Очень надеюсь, он подумает об этом всерьез, если когда-нибудь прочтет то, что я написала.

Я все снижаю и снижаю образ, но на самом деле это нас просто приравнивает друг к другу. Раньше я никогда так ясно не представляла себе, что «старый» ум – это тот же «молодой» ум, только в пожилом теле. (Ой, это зло сказано, я имела в виду в теле, которое уже не так молодо.) Все чаще и чаще наступали периоды, когда я сама себе казалась гораздо старше. Я была старше. Когда раздался тот необыкновенный звонок, он был словно ребенок, словно маленький мальчик: испуган и взволнован – и старался скрыть оба этих чувства, притворяясь умудренным и «зрелым». Кто-то и вправду на самом деле, да господи, просто реально нуждался в нем. И он понял, что свободен, – я это почувствовала. И очень рассердилась, но мне удалось это скрыть. Не потому, что он решил уехать, а из-за того, что втянул меня в эту историю. Использовал как предлог. Не понимаю, почему меня так огорчает, что я иногда использовала его. Я-то, по крайней мере, этого никогда не скрывала.

Теперь, оглядываясь назад, я понимаю: все, что произошло, во всяком случае что-то вроде этого, было просто неизбежно. После того как я порвала с Тимом и пустилась во все тяжкие, оно просто висело в воздухе. В конце концов должен был появиться кто-то вроде Дэна. Этот элемент я и привнесла в наши отношения с самого начала (хотя расчета тут не было никакого; я только хочу сказать, что он, помимо всего, научил меня быть честнее). Так должно было случиться. В этом было что-то вроде диалектической неизбежности, все и должно было в один прекрасный день перерасти во что-то иное. Это самое «поэтому» всегда витало над нами. Превращая все в некий этап, в ступень – в обоих смыслах слова.

Гарольд – это было еще в Бирмингеме – очень четко мне все разъяснил. Он сказал: «Все хорошие актрисы – шлюхи. Потому что, помимо нормальной потребности в эксперименте, в приобретении опыта, наш профессиональный долг – экспериментировать, чтобы приобретать опыт». Я сознавала, что это так, задолго до Дэна. Особенно четко – когда порвала с Тимоти. Даже в самые тяжкие моменты, когда мы скандалили и орали друг на друга, скрытая ото всех где-то на задворках моего сознания крохотная куколка Дженни сидела спокойненько, слизывая сливки. Моя первая роль в кино была полна таких сливок, если уж быть до конца откровенной.

В Лос-Анджелесе Дэн явился в аэропорт меня встретить. С этой женщиной из рекламного отдела студии, с ее фотографом и с букетом роз в целлофане. И заявил, что пришел лишь потому, что Билл занят: он просто его заменяет. И все испортил. Правда, не очень. Но он был трезв, сух и вел себя по-отечески. Совсем иначе, чем тогда в «Кларидже». А когда мы наконец очутились в лимузине и помчались в страну гамбургеров и жаренной соломкой картошки, он рассказал, как он сам впервые сюда приехал – много лет назад – и его никто не встречал. И это чувство – абсолютной чужеродности и растерянности. Увидел, что я смотрю на один из множества одноногих рекламных щитов с абсурдной гигантской барабанщицей, медленно вращающейся на самой его верхушке, и говорит: «Вам придется решить для себя одну очень важную вещь – что на самом деле реально, вы или Лос-Анджелес. Согласны?»

Я сказала: «Согласна».

Это стало моей мантрой. Это был самый лучший, самый замечательный из всех его подарков. «Лос-Анджелес» – это ведь может быть где угодно.