18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Джон Браннер – На волне шока (страница 163)

18

— …Алла!.. — летит над колючими зарослями призыв. — Молитва лучше иных дел!

Тропа вывела к невеликой татской деревушке. Мазанки с плоскими крышами, чахлые сады, бахча… Облупленная от старости мечеть пустая стоит при дороге — никто не пришёл на тщетный призыв.

Семён уже не шёл, тащился как раненый беюк-адам, стремясь лишь забиться в какую ни на есть щель, чтобы не подыхать прямо на дороге. Уже ни о чём не думая, свернул к мечети. На стук калитки вышел горбатый сторож, с испугом уставился на небывалого прохожего. То ли нищий пришёл, то ли бай — не разберёшь… Спутанные седые волосы запеклись кровью, нижняя рубаха из драгоценной хорасанской бязи, что дороже шёлка и белей виссона, разодрана и заляпана грязью. Сквозь прореху ясно виден висящий на шнуре медный крест с непонятными буквами — не арабскими и не русскими.

— Защиты и покровительства… — прошептал Семён, ухватившись за калитку, чтобы не упасть.

Сторож попятился, но, помня закон, ответил:

— Во имя Аллаха всемилостивейшего!

— Аллах акбар… — произнёс Семён прежде, чем тьма поглотила его.

Три недели таинственный прохожий пролежал в балахане, выстроенной позади мечети. Всё это время горбатый Мамед-оглы ухаживал за ним, кормил жидкой кашицей, менял на разбитой голове повязки. Приходил мулла, приносил целебную мазь с толчёной викой и аристолохией, сидел у постели, качал головой, слушая бред на семи языках. На вопросы Мамеда-оглы, что за обрезанный христианин к ним явился, отвечал коротко: «Аллах велик!» — а когда Семён чуть оклемался, велел отпустить его, не расспрашивая ни о чём. Всё равно Аллах знает сердце человека, а люди не знают. На дорогу Семёну дали немного просяных лепёшек на кунжутном масле и какую ни есть рванину, прикрыть наготу.

В таком виде, никого больше не тревожа и не возбудив ничьей алчбы, Семён и ушёл в родной московский улус.

Крест стоял прочно, глубоко вкопанный обожжённым комлем в суглинок: струганый конёк защитил его сверху от осенних мозглых ситников, и деревянный знак нерушимо высился при дороге, памятуя проходящим о горестной судьбине грешной великомученицы Фроськи. Помолись, прохожий человек, ежели умеешь, хоть и не велено молиться за божьих ослушников.

Семён присел на холмике, положил руку чуть ниже перекладины:

— Здравствуй, Фрося. Не забыла ещё меня? И я не забыл. Навестить пришёл.

Долго молчал, словно ждал ответа, потом и ждать перестал, просто сидел, отдыхая, потому что идти ещё далеко. Не сюда шёл, не в сельцо Долгое. Дома он уж давненько отрезанный ломоть, так нечего зря Никиту смущать. Никита холоп смиренный, перед царём ничем не виноватый, и якшаться с воровскими людьми ему не с руки. Добрый хрестьянин свой век дома сидит, и кто по свету ширяет, положа упование на своё человечество и дородство, тот ему не родственник и не свойственник, а злой агарянин непрошеный. Такому встреча дрекольем, а проводы вилами.

Семён вздохнул.

Ох, грехи наши тяжкие! Зачем напраслину на брата клепать? Никита мужик добрый и от родства не отказчик. Потому и жаль его. Попадёт он с Семёном как кур в ощип. И без того Семён ему хуже бельма на глазу. Небось до сегодня Никита отданную лошадку вспоминает. Ну так зачем персты в язвы вкладывать? Пусть брат мирно живёт, а за дела свои земные и всякие суеты и душетленные печали отвечает перед единым богом.

Вот только краешком бы глаза глянуть, что там дома деется?

Со стороны деревни показалась медленно бредущая фигура. Семён хотел схорониться в кустах — нечего зря людям глаза мозолить, опознать могут, но, вглядевшись, остался сидеть. Прохожий казался незнакомым, вернее всего, и вовсе был не с этой деревни.

Прощупывая путь клюкой, незнакомец пересёк речку, поднялся к перекрёстку и присел рядом с Семёном.

— Помогай бог, — поздоровался он.

— И тебе того же.

— Куда путь держишь, небоже?

— Ещё не решил, — честно ответил Семён. — То ли прямо на Тулу, то ли вот в Долгое заглянуть.

Встречный, как и Семён, христарадничал и вряд ли мог быть доволен, что кто-то зарится на его кормные места, однако желание поговорить пересилило, и нищий сказал:

— В Бородино иди. Там скоро престольный праздник, хлеба не подадут, так пивом напоят. А в Долгое идти не с руки, народ прижимистый, зря ноги бить станешь.

— Чего ж сам ходил?

— Для порядку. Взялся, так все деревни обойти надо. А тут ещё мужики надо мной понасмешничали, сказали, что свадьба большая готовится, будто голицынский приказчик жениться вздумал на девке из Долгого.

— Это какой же приказчик? Герасимов, что ли?

— Герасимов, кто же ещё.

— Так ему, поди, куда как за семьдесят, песок небось сыплется.

— Не-е… Тот помер уже больше года, а это Алфёр Герасимов. У старика Янка два сына были. Младший, говорят, к салтану на службу убёг, а старший, это и есть Алфёрка, теперя в приказчиках. Он уж тоже в преклонных летах и овдовел в прошлом годе, вот, сказали, и вздумал жениться на молоденькой. Седина в бороду — бес в ребро. Опять же выгоду свою соблюдает: девка из богатой семьи, и всё добро за ней. В прошлом годе мор по деревням ходил, так вся семья попримерла.

— Из каких невеста-то? — спросил Семён.

— Говорю же — понасмешничали мужики! — недовольно сказал нищий. — Нет там никакой невесты. Так просто Алфёрка девку забирает, портомойкой к себе или в стряпущую. Зачем ему свадьба, если своё он, всяко дело, получит?

— Так девка-то из каких? — повторил Семён.

— Да Игнатова. Большая семья была, жили богато, и в один год господь всех прибрал.

— Вот как… — мрачно протянул Семён, — и никого, значит, не осталось…

— Девка одна осталась. Что было животов, Алфёрка со двора свёз, а девку покамест не тронул. Пост на дворе, а Алфёр Яныч вестимый молитвенник. За брата, говорят, отмаливает и в церкви за здравие поминает.

— Зря поминает, — сказал Семён и встал. — А я, однако, пойду. На дороге сидеть да лясы точить, так и спать придётся голодным.

— Куда ты? — крикнул вслед нищий. — В Бородино хлебней, а в Долгом делать нечего.

— Как-нибудь, — ответил Семён, — авось и в Долгом богородица не оставит.

Дом стоял, как и прежде, крепкий, только под поветью не видно сложенных в саженные поленницы дров, да ворота бездельно приоткрыты — первый признак захудания. Но стёкла в рамах остались, покамест никто не догадался или не осмелился спереть.

Семён хотел поторкать в раму, но вспомнил, как стучал так же десять лет назад, и рука не поднялась. Ни к чему старые тени будить.

Семён взошёл на крыльцо, толкнул дверь:

— Эй, есть кто живой?

Двери в чёрную избу и во двор были распахнуты, видно, и впрямь Алфёрка вывез всё подчистую, и запирать стало нечего. А в горницы дверь прикрыта, но не заперта, значит, кто-то дома есть.

Семён поклямкал засовом о косяк, дверь приотворилась на два пальца, в щели мелькнул испуганный голубой глаз.

Лушка! А выросла девка, не ждал бы увидеть, так и не узнал бы. И впрямь — невеста.

— Здорово, Луша! — громко произнёс Семён. — Принимай гостя.

Лушка скинула с двери зачепку, посторонилась, пропуская Семёна в избу.

— А ты, я вижу, отважная! — сказал Семён. — Незнакомого человека так просто в избу пускаешь. Ну как я лиходей какой?

— Так я, деда, вас помню. Я маленькая была, вы к нам приходили: смешной такой, в платке белом по-бабьи. Обещались меня от свиньи оборонить. Я свиньи соседской пужалась, что ажно заходилась.

— Не надо пужаться. У меня слово крепкое: обещал оборонить, так обороню.

Лушка слабо улыбнулась:

— Ой, деда, какой вы кудной! Я уж давно свиньи не боюсь, пусть она меня боится. Я её и зарезать умею, и колбасы коптить, и ветчинки насолить — всё могу.

— Так ведь свиньи-то, Луша, разные бывают. Мне уж рассказали: захотел тут тебя один хряк схарчить. — Семён увидел, как переменилось Лушкино лицо, и поспешил бодро добавить: — А мы ему не дадимся, зря слюни точит.

— Деда, миленький!.. — Лушка прижала кулачки к груди. — Они ж всем миром приговорили меня отдать. Я уж плакала-валялась — никто не смилостивился. Хоть в петлю лезь. Закопали бы при дороге, рядом со старым крестом… говорят, там тоже с нашего дома девка лежит.

— Жена моя там схоронена, — через силу произнёс Семён. — Потому и пришёл за тобой. Но ведь я, Луша, сам по миру Христа ради побираюсь. Не побоишься со мной идти?

— Не, деда! Ты только забери меня отсюда!

— Было бы что забирать… Я тебя саму в котомке унесть могу, вместе со всеми пожитками.

— А дом как же? Дом ещё крепкий, на деревне завидуют.

— Вот мы им дом и оставим, пусть не завидуют. Старики говорили: зависть — грех смертный.

— Правильно, деда, чего нам завидовать!

Из дому вышли задолго до света, чтобы не смущать деревню прилюдным бегством. Добра в котомке у Семёна прибавилось не слишком: всё, что можно, уже переехало в герасимовский дом; Лушка пошла в неведомый путь как была — в латаном сарафанишке и босиком.

К полудню были в Туле и, не задержавшись, потопали дальше. И лишь под вечер Лушка спросила:

— Деда, а куда мы идём-то?

— В царство Опоньское на Кудыкину гору, — ответил Семён. — Там коврижки с изюмом на ёлках растут, а имбирные пряники — на осинках.