Джим Фергюс – Мари-Бланш (страница 2)
Возможно, вы полагаете, что любой мало-мальски зрелый мужчина средних лет мог бы найти в своем сердце силы простить древнюю скорлупку, оставшуюся от этой женщины под конец ее долгой жизни. Но в тот миг, глядя на Рене, я осознал, насколько велика до сих пор моя обида, даже ненависть к ней. Все минувшие годы я винил ее в смерти моей матери, был на нее в обиде за то, что она пережила свою дочь более чем на четверть века, за пренебрежительное отношение к моему отцу и за многие другие ссадины и раны, осознанные ли, нет ли, — словом, за все, что Рене за много лет причинила своей семье и другим. Какое она имела право жить так долго, с горечью думал я, если испортила и разрушила жизни столь многих в своем окружении? Вся давняя детская злость вновь желчью подкатила к горлу, я опять стал обиженным мальчуганом, который таится в каждом из нас, независимо от возраста. И меня охватило ребячливое и смущающее чувство уверенности, что этот крошечный скелетик — все, что осталось от некогда столь грозного существа, от женщины, которая в своей жизни властвовала и манипулировала столь многими людьми.
— Ты слышишь меня, мамù? — сказал я, наклонясь к Рене с дивана и стараясь заглянуть в ее затуманенные глаза. Придвинул лицо поближе, шепнул ей на ухо: — Знаю, ты там, — и устыдился злости, какую по-прежнему к ней испытывал. — Я хочу кое-что тебе сказать. Хочу сказать, что ты разрушала жизнь каждого человека, с которым соприкасалась. Каждого. А теперь, в конце, привязана галстуками к качалке, носишь памперсы, и на свете не осталось никого, кто тебя любит. — Я чувствовал щекой ее горячее дыхание, чуял сладковато-кислый запах тлена, смерти.
— Никто по-настоящему тебя не любил, никогда, мамù. Ты покупала людей, чтобы они заботились о тебе. Все они были просто платными компаньонами. Как Паркеры. Всю твою жизнь. Сделка за сделкой. Даже с собственной семьей.
— А ты никогда никого не любила.
— Ты использовала людей, а если они тебя разочаровывали — если не поступали в точности так, как ты желала, — ты их отшвыривала за ненадобностью.
— Так ты отшвырнула свою дочь. Даже родную дочь ты никогда не любила.
— Ты отреклась от нее.
— Ты оставила ее умирать в одиночестве.
— Знаешь, никто из нас не любил тебя. В самом деле, ты даже симпатии у нас не вызывала. Мы терпеть не могли твои визиты.
— Мамà страшно тебя боялась. Начинала пить за неделю до твоего приезда, так что, когда ты являлась, она уже была никакая.
— Помню, как ты вечно переставляла у нас в доме всю мебель, когда приезжала. После твоего отъезда приходилось расставлять все по местам. Вдобавок ты всегда привозила с собой противных собачонок. Мы переселяли своих собак в конуру, чтобы устроить твоих.
— Да, их ты любила больше, чем собственную дочь и внуков.
— Что сделало тебя такой?
— Я бы спросил раньше, будь у меня возможность. Но в ту пору ты бы вряд ли мне рассказала.
— Помнишь, как я приезжал к тебе в Париж, когда мне было девятнадцать? В шестьдесят девятом, помнишь, в тот год, когда я учился в Гренобльском университете? Всего через три года после смерти мамы. Я вправду надеялся наладить с тобой отношения. Нуждался в этом. Но не представлял себе, как это сделать, потому что знал, ты меня недолюбливаешь, и так было всегда. Не знал почему и никогда не смел спросить.
— Я помню одну фотографию из наших семейных альбомов. Ее сделали во время войны. Папà тогда служил в армии, мамà и Билли жили с тобой и Леандером в Нью-Йорке. На фото ты и Билли сидите на бортике фонтана у отеля «Плаза». Ты обнимаешь его. Помнишь? Конечно, это было задолго до моего рождения. Но помню, ребенком я рассматривал этот снимок и думал, почему ты никогда не обнимала меня вот так. Всегда была такая холодная, безучастная.
— Хотелось бы мне, чтобы мы тогда попытались узнать друг друга. Чтобы я имел возможность расспросить тебя о твоей жизни. У меня сейчас так много вопросов. Но знаешь, мамù, в том возрасте молодым людям не очень-то интересна жизнь их бабушек. Вдобавок я, конечно же, ненавидел тебя.
— Тогда я навещал тебя в Париже лишь потому, что каждый раз ты давала мне пятьсот франков. А когда ты уходила вечером спать, я брал такси, ехал на улицу Сен-Дени и тратил твои деньги на проституток.
— Знаешь, от тебя теперь даже для ненависти почти ничего не осталось, но, к своему стыду, должен сказать, что по-прежнему тебя ненавижу. Я бы хотел простить тебя. Хотел бы, чтобы ты все мне объяснила.
— Молодежь живет, крепко вцепившись в настоящее. Только по достижении определенного возраста у нас возникает интерес к жизни наших родителей и дедов. А тогда обычно уже слишком поздно.
Злость внезапно развеялась, и я откинулся на спинку дивана с тем ощущением пустоты, какое обычно оставляет безобразная семейная ссора. Мы сидели в молчании, меж тем как в гостиную Паркеров мало-помалу нисходили сумерки Среднего Запада. Я не дал себе труда включить лампу.
— Что ж, мамù, — наконец сказал я. — Я ничего о тебе не знаю, но рад, что мы поговорили откровенно. Жаль, этот разговор не состоялся у нас давным-давно.
Несмотря на Верноновы галстуки, Рене начала сползать с качалки. А я боялся усадить ее как следует — вдруг поломаю хрупкие кости.
Не знаю, долго ли мы так сидели в густеющих сумерках и в молчании, но в конце концов по окну гостиной скользнул свет фар — Паркеры свернули на подъездную дорожку. Луиза вошла в дом первой, из гаража.
— Почему вы сидите впотьмах, Джимми? — спросила она, включая свет. — Все в порядке?
— Конечно, Луиза, — ответил я, жмурясь от внезапного света, — все хорошо.
— Как прошло?
— Отлично. Мы очень мило пообщались… мило поговорили… хотя, боюсь, говорил главным образом я.
Она рассмеялась:
— Да, вот так теперь обстоит дело с вашей бабушкой. Но мне кажется, она понимает куда больше, чем мы думаем.
— Я не так уверен. По-моему, она почти все время спала.
— Ей трудно держать глаза открытыми, — сказала Луиза. — Она теряет контроль над мышцами. Но понимает, что вы здесь. И слышит вас.
— Приятно так думать, что ни говори, — согласился я.
— Вернон, — сказала Луиза мужу, который как раз вошел в комнату, — усади Рене как следует, она съезжает.
— Я бы сам усадил ее, — сказал я, — но побоялся сделать ей больно.
Вернон бережно подхватил бабушку под мышки.
— Ну вот, Рене, — сказал он мягким ласковым голосом, усаживая ее в качалке, как ребенок тряпичную куклу. — Ну вот. Так ведь удобнее, а?
Снова меня поразили эти милые самоотверженные люди, заботившиеся о старой женщине, которая им даже не родственница, тогда как собственная ее семья просто ждала, когда она умрет.
— Пойду, пожалуй. Пора в путь. — Я встал. — Спасибо, что вы так заботитесь о бабушке. Постараюсь при первой возможности заехать еще раз.
Но думаю, мы все знали, что живой я ее больше не увижу.
— Попрощайтесь с Джимми, Рене! — крикнула Луиза. — Он уезжает!
Настала неизбежная неловкая минута: я понимал, что из приличия, ради Паркеров, должен на прощание поцеловать свою скудельную престарелую бабушку. Что говорить, мы и в лучшие времена не были любящей семьей. Однако из чувства долга я склонился к крошечной хрупкой старушке, которая словно бы сжималась у меня на глазах, с каждой секундой исчезала с лица земли, и теперь от нее только и осталось что скорлупка кожи да ветхие кости. Я поцеловал ее в обе щеки, сухие как бумага.