Джеймс Хилтон – Потерянный горизонт (страница 28)
— Это все, сын мой?
— Надеюсь, я хорошо придерживаюсь вашего собственного принципа умеренности.
— Вы умны. И Чанг говорил мне об этом. Но разве в обрисованной мною перспективе нет ничего такого, что вызывало бы у вас более сильные чувства?
Конвэй некоторое время молчал, а потом ответил:
— На меня произвел глубокое впечатление ваш рассказ о прошлом. Но сказать правду, ваша картина будущего занимает меня лишь в отвлеченном смысле. Я не могу заглядывать вперед так далеко. Мне наверняка было бы жаль расстаться с Шангри-ла, если бы мне пришлось сделать это завтра, или на следующей неделе, или даже через год, но как я к этому буду относиться, прожив сто лет, предсказать невозможно. Я могу смотреть на это, как смотрят на любое будущее. Но чтобы как-то судить о такой перспективе, надо понять, в чем тут смысл. Я иногда сомневаюсь, есть ли он в жизни вообще, и если нет, то тем более его не может быть в долгой жизни.
— Мой друг, традиции этого здания, как буддистские, так и христианские, предоставляют много свидетельств в пользу смысла…
— Кто знает? Но боюсь, мне все-таки требуется некий более определенный довод, чтобы проникнуться завистью к столетнему старцу.
— Есть такой довод, и очень определенный. Он-то и заставляет объединившихся в этом поселении избранников случая жить дольше отпущенного им срока. Мы вовсе не ставим пустой эксперимент. Мы не следуем всего-навсего прихоти. У нас есть мечта и цель. Она впервые озарила душу старого Перро, когда он лежал, умирающий, в этой комнате в 1789 году. Тогда, я вам рассказывал, он оглянулся на свою долгую прошлую жизнь. И ему открылось, что все милейшие вещи преходящи и подвержены гибели и война, жадность и жестокость могут когда-нибудь уничтожить их без остатка. Он вспоминал картины, некогда виденные глазами, а душа его видела другое. Она видела, как нации укрепляются не в мудрости, а в низменных страстях, растет их стремление к разрушению. Она видела, как умножается их техническое могущество — настолько, что один вооруженный человек способен будет сравняться с целой армией Великого Монарха. И, проницая будущее, она видела, что, осквернив землю и море, они примутся за воздух… Вы скажете, это видение не оправдалось?
— Воистину оправдалось.
— Но это не все. Перро предвидел время, когда люди, упиваясь техникой человекоубийства, разведут в мире такую горячую свару, что все драгоценное окажется в опасности, каждая книга и каждая картина, и все гармоничное, и каждое сокровище, оберегаемое в течение двух тысячелетий, маленькое, нежное и беззащитное, — все будет утрачено, как книги Ливия, как разгромленный англичанами Летний дворец в Пекине.
— Здесь я с вами согласен.
— Разумеется. Но что означают мнения разумных людей против железа и стали? Поверьте мне, видение старого Перро осуществится. И вот почему я здесь, сын мой, и почему вы здесь, и почему нам надо молиться, чтобы пережить судный день. А признаки, что он грядет, надвигаются со всех сторон.
— Пережить это?
— Есть шанс. Все это отойдет в прошлое, прежде чем вы достигнете моего нынешнего возраста.
— И вы полагаете, Шангри-ла избежит общей участи?
— Вероятно. Мы не рассчитываем на пощаду, но слегка уповаем на пренебрежение. Мы останемся здесь с нашими книгами, музыкой и созерцательными раздумьями. Мы будем хранителями хрупких прелестей умирающего века, будем и дальше набираться мудрости, которая понадобится людям потом, когда их страсти иссякнут. У нас наследство, которое нам надлежит лелеять и завещать потомкам. И в ожидании мы станем предаваться доступным нам радостям…
— А потом?
— Потом, сын мой, когда сильные пожрут друг друга, христианская мораль, возможно, наконец-то восторжествует, и кроткие унаследуют землю.
Шепот окрасился вдохновением твердой веры, и Конвэй поддался ее обаянию. Он снова обратил внимание на окружавший их мрак, но теперь — это казалось символичным — тьма надвигалась как бы извне, будто где-то там, в большом мире, собиралась буря. И тут он увидел, что Верховный Лама Шангри-ла зашевелился, встал со стула, выпрямился и застыл, являя собой подобие призрака, который частично обрел плоть.
Из чистой вежливости Конвэй двинулся, чтобы его поддержать, но неожиданно глубокий порыв охватил его, и он сделал то, чего не делал никогда прежде, ни перед кем и ни для кого. Сам не ведая почему, он опустился на колени.
— Я понимаю вас, отче, — сказал он.
Он почти не помнил, как вышел из комнаты. Из охватившего его полусна он очнулся лишь много времени спустя. Ледяной ночной воздух обжигал его после жары в этих верхних комнатах. Чанг сопровождал его в молчаливой торжественности через дворики под звездами. Никогда еще Шангри-ла не казалась ему столь красивой. Под скалой лежала долина, которую сейчас нельзя было видеть, а можно только воображать. И в воображении она казалась водной гладью на поверхности пруда, что так соответствовало умиротворению в мыслях Конвэя. Ибо он перешагнул через удивление. Долгая беседа опустошила его. Осталось только удовлетворение ума и чувств и покой в душе. Даже сомнения больше не терзали его, а просто вошли в общую, тонко отлаженную гармонию его состояния. Чанг не проронил ни слова. Молчал и Конвэй. Было очень поздно, и он с облегчением отметил, что все уже пошли спать.
Глава девятая
Утром он пытался сообразить, наяву или во сне произошли вчерашние события.
Вскоре ему помогли осознать, что к чему. Едва он появился за завтраком, как посыпался град вопросов.
— Ну, ничего не скажешь, затянулся у вас разговор с хозяином, — начат Барнард. — Мы хотели вас дождаться, но не выдержали. Что собой представляет этот малый?
— Говорил он о носильщиках? — приставал Мэлинсон.
— Надеюсь, вы сказали ему насчет учреждения здесь христианской миссии? — допытывалась мисс Бринклоу.
Бомбардировка вопросами привела к тому, что Конвэй замкнулся и перешел в наступление.
— Боюсь, я сейчас разочарую вас всех, — отвечал он, легко впадая в нужное настроение. — Я не обсуждал с ним вопросов миссионерской деятельности. Он ни словом не обмолвился о носильщиках. А о его внешности могу сказать только то, что это очень старый человек, который свободно говорит по-английски и очень интеллигентный.
Мэлинсон раздраженно вставил:
— Главное для нас в том, можно ли ему доверять. Допускаете ли вы, что он собирается нас надуть?
— Он не оставил у меня впечатления бесчестного человека.
— А почему это вы не потревожили его насчет носильщиков?
— В голову не пришло.
Мэлинсон уставился на него ошеломленно:
— Я вас не в силах понять, Конвэй. Вы так здорово вели себя в этой заварухе в Баскуле, будто там был совсем другой человек. От вас словно ничего не осталось.
— Сожалею.
— Чего там сожалеть! Вам надо собраться и делом показать, что вас заботит происходящее.
— Ты неправильно меня понял. Я хотел сказать, сожалею, что разочаровал тебя.
Голос Конвэя был сух и скрывай его чувства, которые в действительности находились в таком смятении, о каком едва ли кто мог догадаться. Внутренне он немного удивлялся, как легко ему удастся увиливать от прямого разговора. Ясно было, что он собирается последовать предложению Верховного Ламы и сохранить тайну. Он поразился и тому, как естественно он принимает для себя позицию, которую спутники наверняка и не без оснований сочли бы предательской. Говоря словами Мэлинсона, такого едва ли можно было ждать от героя. Конвэй вдруг почувствовал прилив нежности к юноше, смешанный с жалостью. Потом он велел себе оставить сентиментальность, решив, что люди, склонные почитать героев, должны быть готовы к разочарованиям. В Баскуле молоденький Мэлинсон обожал красивого распорядителя. А теперь этот распорядитель закачался на своем пьедестале, а то и вовсе с него свалился. Всегда есть нечто возбуждающее в падении идола, пусть и фальшивого. А преклонение со стороны Мэлинсона служило своего рода наградой за перенапряжение, которому подвергал себя Конвэй, стараясь казаться тем, чем в действительности не был. Но так или иначе, больше было невозможно притворяться, будто сам воздух Шангри-ла, может, из-за высоты, запрещал это.
Конвэй сказал:
— Послушай, Мэлинсон, нет смысла снова и снова поминать Баскул. Конечно, тогда я был другим. Обстановка была совсем другая.
— Куда более здоровая, на мой взгляд. По крайней мере мы знали, с чем имеем дело.
— С убийствами и насилием, если называть вещи своими именами. Коли нравится, можешь считать это более здоровой обстановкой.
Юноша перешел на крик:
— Да, я действительно считаю ее более здоровой — в определенном смысле! Пусть уж такое, лишь бы не здешняя таинственность! — Неожиданно он добавил: — Эта девушка-китаянка, например. Как она сюда попала? Сказал он вам?
— Нет. Почему он должен был это объяснять?
— Ну а почему бы и нет? И почему бы вам не спросить, коль скоро вы вообще интересуетесь здешними делами? Разве нет ничего необычного в том, что юная девушка живет среди толпы монахов?
Вопрос, поставленный таким образом, прежде не приходил Конвэю в голову.
— Это не совсем обычный монастырь, — был лучший ответ, какой он смог найти после некоторых раздумий.
— Боже правый, воистину необычный!
Спор явно зашел в тупик, и между ними повисло молчание. Конвэю история Ло-Тсен казалась делом несущественным. Маленькая маньчжурка занимала так мало места в его мыслях, что он почти не помнил о ее существовании. Но мисс Бринклоу, услышав о ней, сразу оторвалась от тибетской грамматики, которую она изучала даже за завтраком (словно, с тайным злорадством подумал Конвэй, у нее для этого не было целой жизни). Разговор о девушках и монахах напомнил ей рассказы миссионеров своим женам про индийские храмы, которые эти жены передавали потом своим незамужним коллегам.