Джеймс Хэрриот – О всех созданиях (страница 83)
Собачий ревматизм
Для собаки ревматизм – это подлинный кошмар. Конечно, он мучителен и для людей, однако острый приступ способен превратить в остальном здоровую собаку в визжащий, полный ужаса, скованный неподвижностью комок.
Животные с развитой мускулатурой страдают сильнее, и мои пальцы с особой бережливостью ощупывали бугрящиеся трицепсы и ягодичные мышцы небольшого стаффордширского бультерьера. Беззаветно смелый, дружелюбный крепыш, взлетающий высоко вверх, чтобы облизать лицо гостя, сейчас окостенело вытянулся, мучительно вздрагивая и испуганно глядя прямо перед собой. Даже попытка чуть повернуть ему голову вызывала отчаянный вопль.
К счастью, ему было можно помочь, причем быстро. Я набрал в шприц новалгина и сделал укол. Песик, истерзанный кинжальными ударами ревматизма, даже не шелохнулся, когда его кожу пронзила игла. Я отсчитал салициловые таблетки, ссыпал их в коробочку, написал на крышке указания и протянул коробочку хозяину страдальца.
– Когда инъекция подействует, мистер Тавенер, дайте ему одну таблетку. Затем повторите через четыре часа. Не сомневаюсь, что ему тогда будет уже заметно легче.
Миссис Тавенер выхватила коробочку из рук мужа, не дав ему дочесть инструкции.
– Дай я посмотрю! – резко потребовала она. – Ведь давать их ему, конечно, должна буду я.
Вот так она пилила его с той минуты, когда я переступил порог красивого загородного дома среди садов, которые террасами спускались к реке. Пока, помогая мне, он держал голову собаки, жена не давала ему передохнуть. Стоило песику взвизгнуть, как она одергивала мужа:
– Ах, Генри, да не стискивай же бедняжку так грубо! Ты делаешь ему больно!
Она все время гоняла его то за тем, то за этим, а когда он вышел из комнаты, сообщила:
– Во всем виноват мой муж! Он позволял ему плавать в речке. Я знала, чем это кончится!
Во время осмотра вошла их дочь Джулия, и сразу стало ясно, на чьей она стороне. «Да как ты можешь, папочка!» и «Бога ради, папочка!» – так она заполняла паузы, когда ее мать переводила дух.
Супругам Тавенер было под пятьдесят. Он был дородным мужчиной и нажил миллионы на судостроительных верфях Тайнмута, прежде чем сменить дымный воздух заводов и фабрик на этот чудесный загородный дом. Мне он сразу понравился. Я ожидал увидеть сурового промышленного магната, а он оказался мягким, дружелюбным, до странности ранимым человеком и, совершенно очевидно, очень тревожился за стаффордшира.
Миссис Тавенер произвела на меня не особенно приятное впечатление. Улыбки ее были из тех, которые включаются и выключаются механически, а в голубизне ее глаз пряталась сталь. Казалось, она испытывает не столько тревогу за собаку, сколько потребность выместить на муже свое раздражение.
Джулия, уменьшенная копия матери, бесцельно бродила по комнате с надутым видом избалованного ребенка. Переводила пустой взгляд с собаки на меня, равнодушно смотрела в окно на изумрудные газоны, теннисный корт, темную ленту речки за деревьями внизу.
Я в последний раз ободряюще потрепал стаффордшира по голове и поднялся с колен. Когда я убрал шприц, мистер Тавенер положил руку мне на локоть:
– Чудесно, мистер Хэрриот. Мы вам очень благодарны за то, что вы нас успокоили. Признаюсь, я было подумал, что старичку конец наступил, так он визжал. А теперь вам обязательно следует выпить на дорожку.
Рука у меня на локте подрагивала. Этот тремор бросался в глаза, когда он держал голову песика. Болезнь Паркинсона? Нервы? Или просто алкоголь? Да, он явно намеревался налить свою стопку до краев, но едва наклонил бутылку, как дрожь усилилась и виски расплескалось по полированному верху серванта.
– Боже мой! Боже мой! – вскричала миссис Тавенер с интонацией, означавшей: «Нет-нет! Неужели опять?!» А Джулия прижала ладонь ко лбу и возвела глаза к небесам.
Тавенер бросил затравленный взгляд на жену и дочь, а затем улыбнулся, протягивая мне стопку:
– Садитесь, садитесь же, мистер Хэрриот. Думаю, у вас есть время немножко передохнуть.
Мы сели у камина, и Тавенер по-приятельски заговорил о собаках, об окрестностях, а затем перешел на картины, украшавшие стены большой комнаты.
В наших краях эти картины вызвали большой интерес. Многие принадлежали кисти знаменитых художников. Их коллекционирование стало теперь главным интересом в жизни Тавенера. Второй его страстью были антикварные часы. И, глядя на замечательные изделия старинных часовщиков, на изящную антикварную мебель, я без труда поверил слухам о богатствах, укрытых в этих стенах.
Миссис и мисс Тавенер не остались с нами, а исчезли, едва виски было налито, но, когда я допил свою стопку, дверь распахнулась, и в ней возникли они – удивительно похожие друг на друга в дорогих твидовых жакетах и шапочках, отделанных мехом. Миссис Тавенер, натягивавшая автомобильные перчатки, брезгливо посмотрела на мужа.
– Мы едем в Бротон, – сказала она. – Не знаю, когда вернемся.
Из-за ее плеча Джулия холодно смотрела на отца. Ее губы кривились.
Тавенер ничего не ответил. Он не шевельнулся, когда за окном взревел мотор и застучали брызнувшие из-под колес камешки. Потом пустыми глазами на ничего не выражающем лице посмотрел, как синеватое облачко выхлопных газов рассеивается над подъездной дорогой.
Меня мороз продрал по коже.
– Боюсь, мне пора, мистер Тавенер. Спасибо за виски.
Он словно бы только теперь вспомнил о моем присутствии. На его губах вновь заиграла дружеская улыбка.
– Не за что. Благодарю вас, что вы помогли старичку. Ему уже как будто стало много лучше.
В зеркале заднего вида его фигура на крыльце выглядела съежившейся и одинокой, а потом ее заслонила высокая живая изгородь.
Затем я поехал к заболевшей свинье почти на самую вершину Мастанг-Фелла. Сначала дорога вела по плодородной долине вдоль речки, в тени деревьев, мимо зажиточных ферм и сочных пастбищ, но, когда машина свернула с шоссе на проселок, круто уходящий вверх, пейзаж вокруг начал меняться. И так резко, что это действовало ошеломляюще: деревья и кустарник уступили место голым каменистым склонам и милям стенок, сложенных из известняка.
И хотя долина щеголяла свежей зеленью молодой листвы, на этих высотах почки еще не раскрылись – голые ветки на фоне неба все еще напоминали о зиме.
Проселок упирался в ферму Тима Олтона, и, затормозив у ворот, я в который раз спросил себя, каким образом ему удается сводить концы с концами на этих нескольких акрах, где трава прижималась к земле и жухла под ветром, дувшим здесь днем и ночью. Но как бы то ни было, много поколений творили это чудо – жили, тяжко трудились и умирали вот в этом доме, который вместе со службами укрывается за купами согнутых ветром деревьев, а камни его массивных стен изъедены тремя веками свирепой непогоды.
Почему кто-то выбрал для фермы подобное место? Открыв ворота, я оглянулся на проселок, уходящий между стенками вниз, вниз, вниз – туда, где на весеннем солнце сверкали белые галечники реки. Может быть, тот первый фермер остановился здесь, обвел взглядом зеленые просторы, вдохнул холодный живительный воздух и решил, что этого достаточно.
Я увидел, что через двор идет Тим Олтон. Двор не потребовалось вымостить булыжником или залить бетоном. Они просто счистили тонкий слой почвы, и между домом и службами протянулась наклонная площадка покрытой трещинами скальной породы. Не просто прочное покрытие, но вечное!
– Так на этот раз боров, Тим? – сказал я, и фермер мрачно кивнул:
– Ага. Вчера был здоровехонек, а утром, гляжу, валяется, точно сдох. Когда я его корыто доверху наполнил, он даже головы не поднял, а уж коли свинья от корыта рыло воротит, значит дело неладно.
Тим засунул руки за широкий кожаный пояс, поддерживавший его не по росту большие брюки и словно готовый вот-вот переломить пополам его худую фигуру, и угрюмо повел меня в хлев. Несмотря на постоянную жестокую нужду, он был из тех, кто встречает неудачи бодро. Таким я его еще никогда не видел, и мне казалось, я понимаю почему. Свиньи для таких семей обладали особым значением.
Мелкие фермеры, вроде Тима Олтона, поддерживали свое существование с помощью нескольких коров: продавали молоко большим молочным хозяйствам или сбивали масло на продажу. И каждый год они кололи свинью (или две) для собственного потребления. У меня даже сложилось впечатление, что наиболее бедные семьи ничего другого вообще почти не едят. Оказывался ли я на ферме, когда там готовили завтрак, обед или ужин, из кухни всегда доносился один и тот же запах – жарящегося жирного бекона.
И добиться, чтобы свинья отличалась особой жирностью, было делом чести. Собственно говоря, на этих маленьких фермах высоко в холмах, где люди, и коровы, и собаки отличались худобой и поджаростью, толщина была уделом только свиней.
Я уже видел олтоновского борова. Недели две назад я зашивал разорванный сосок коровы, когда Тим похлопал меня по плечу и шепнул:
– Пойдемте-ка со мной, мистер Хэрриот. Я вам кое-что покажу.
И мы в хлеву засмотрелись, как чудовище весом не меньше трехсот пятидесяти фунтов запросто опустошает большое корыто мучной болтушки. Я помнил, какой гордостью светились глаза фермера, как он слушал хлюпанье и чавканье, будто божественную музыку.
На этот раз картина была иной. Лежа на боку с закрытыми глазами, боров выглядел даже еще более огромным, точно выброшенный на берег кит. Его туловище закрывало весь пол закутка. Тим поболтал палкой в полном корыте, ласково подзывая борова, но тот не шелохнулся. Фермер поднял на меня измученные глаза: