Джеймс Брэдфорд ДеЛонг – Экономическая история XX века. Как прогресс, кризисы и гениальные идеи изменили мир (страница 2)
Именно в надежде взглянуть на мир ясно я и написал эту книгу. И поэтому уверенно заявляю: экономика красной нитью протянута через всю историю.
До 1870 года технологии проигрывали гонку другому явлению – плодовитости человека. Число людей увеличивалось, ресурсов не хватало, прогресс шел медленно. В итоге большинство не было уверено в том, что через год у них будет еда и крыша над головой13. Те, кому удавалось выбраться из бедности, делали это не за счет создания чего-то нового, а за счет отъема у других.
Впрочем, лед сдвинулся с места еще до 1870 года. С 1770 по 1870 год технологии и организация производства шагнули вперед, но лишь немного. В начале 1870-х британский экономист, философ-моралист и бюрократ Джон Стюарт Милль утверждал, что все механические изобретения не облегчили труд ни одному человеку14. Только к концу века материальный прогресс стал очевидным. Впрочем, лед тогда мог вновь застыть: все технологии девятнадцатого века, во-первых, приближались к пику своего развития, а во-вторых, зависели от угля, чьи запасы были ограничены.
Но, как я уже говорил выше, расскажите человеку из прошлого о богатстве, производительности и технологиях нашего времени, и он наверняка решил бы, что мы живем в утопии.
Ведь именно так они и думали. В девятнадцатом веке одним из самых популярных романов в США стала книга Эдварда Беллами
Герой книги переносится из 1887 в 2000 год, где он восхищается богатым и хорошо функционирующим обществом. В какой-то момент его спрашивают, не хочет ли он послушать музыку. Герой ожидает, что хозяйка дома сыграет на фортепиано. Ведь, чтобы слушать музыку в конце девятнадцатого века, нужны были музыкант и инструмент. Чтобы заработать на фортепиано, обычному рабочему потребовалось бы около 2,4 тысяч часов, то есть примерно один год при 50-часовой рабочей неделе. Плюс занятия на фортепиано даже сейчас требуют больших затрат денег и времени.
Но хозяйка только нажимает несколько кнопок, и вся комната «наполнилась музыкой; именно наполнилась, а не залилась, так как каким-то образом громкость мелодии была идеально подобрана к размерам квартиры». «Как великолепно! – вскрикивает герой. – Словно сам Бах восседает за клавишами этого органа! Но где же орган?»
Оказывается, хозяйка подключилась к живому оркестру по телефону. Более того, у нее есть выбор из четырех оркестров.
Рассказчик поражен: «Если бы мы [в 1800-х годах] смогли создать механизм, позволяющий обеспечить всех музыкой в их домах – совершенной по качеству, неограниченной по количеству, подходящей к любому настроению, начинающейся и прекращающейся по желанию, мы бы считали, что предел человеческого счастья уже достигнут»16. Только вдумайтесь: предел человеческого счастья.
Утопии обещают все и сразу. По определению сайта Oxford Reference, это «воображаемое место или состояние, в котором все идеально»17. Но бо́льшая часть истории человечества прошла в заигрываниях с самыми разными утопиями. В «долгом двадцатом веке» они привели к шокирующим катастрофам.
Философ Исайя Берлин, ссылаясь на Канта, писал: «Из кривого дерева человечества никогда не сделать ничего прямого <..> И по этой причине идеального решения не существует18 <..> Любая попытка создать его обернется страданиями, разочарованиями и провалом». Вот почему я считаю «долгий двадцатый век» прежде всего экономической историей. При всей неоднозначности и недостатках экономика творила едва ли не чудеса.
Последствия «долгого двадцатого века» значительны: сегодня менее 9% людей живут в крайней нищете (на менее чем два доллара США в день) по сравнению с примерно 70% в 1870 году. Даже самые бедные имеют доступ к медицине и связи. В богатых странах уровень благосостояния на душу населения вырос в 20 раз по сравнению с девятнадцатым веком и в 25 раз – по сравнению с восемнадцатым. И есть все основания полагать, что рост продолжится – по экспоненте. Граждане этих стран обладают возможностями, которыми в прошлом наделяли богов и колдунов. Даже большинство жителей неблагополучных экономик и так называемого «глобального Юга»[9] живут все-таки не на два – три доллара США в день, а в среднем на 15 долларов США в день.
Многие технологические достижения сделали обыденностью то, что раньше было доступно только богатым. Но мы так привыкли к своему уровню жизни, что не осознаем, насколько он высок.
Сегодня в мире достаточно:
• еды, чтобы никто не голодал;
• жилья, чтобы никто не оставался на улице;
• одежды, чтобы никто не мерз.
То есть мы уже вышли за пределы так называемого «царства необходимости». Как говорил Георг Вильгельм Фридрих Гегель, «ищите прежде всего пищи и одежды, и тогда приложится вам Царство Божие».19 По этой логике мы уже близки к утопии. То, что мы этого не замечаем, показывает, насколько мы погружены в поток экономической истории. Но если утопия – это «все или ничего», то экономические успехи и неудачи ощущаются не так явно.
Отчасти поэтому нельзя говорить о «долгом двадцатом веке» только в триумфальных тонах. Такой подход не выдерживает критики: политическая и экономическая нестабильность 2010-х годов, ослабление международного лидерства США, рост на Западе радикальных движений, которые бывший госсекретарь США Мадлен Олбрайт[10] назвала «фашистскими» (и кто я такой, чтобы перечить ей?)20. Все это показывает, что экономический успех не гарантирует политической гармонии.
Да, с 1870 по 2010 год технологии неоднократно обгоняли рождаемость. Да, разбогатевшее человечество сумело компенсировать увеличение численности населения и, соответственно, рост дефицита ресурсов, которые нивелировали технологический прогресс. Но богатство распределено по миру преступно неравномерно. А материальные блага не делают людей счастливыми в мире, где политики используют их беды в своих целях. История «долгого двадцатого века» – это не победное шествие прогресса к утопии, а скорее неловкое ковыляние. В лучшем случае.
Одна из причин, по которой человечество не приблизилось к утопии, в том, что его прогресс во многом определяется порочной[11] рыночной экономикой, чьим главным мерилом ценности остается капитал. Рынок координирует жизни почти восьми миллиардов людей, объединяя их в сложную систему разделения труда. Однако он не признает никаких прав, кроме прав собственности. И эти права имеют ценность, только если они помогают производить товары и услуги, востребованные богатыми. Очевидно, это несправедливо.
Как я уже отмечал выше, Фридрих фон Хайек предостерегал об опасности «песни сирен» – попытках сделать рынок более справедливым с помощью регулирования. Нужно было привязать себя к мачте[12]. Хайек считал, что любые вмешательства в рынок – благие или нет – приведут к экономическому спаду и в конечном счете к новому варианту рабства индустриальной эпохи. На что Карл Поланьи отвечал, мол, такое отношение бесчеловечно: люди всегда будут требовать не только права на собственность, но и права на стабильность, достойный доход и поддержку общества. А когда рыночная экономика пытается игнорировать эти запросы? Берегись!21
Однако даже ковылять вперед лучше, чем стоять на месте или идти назад. Это неоспоримая истина. Человечество всегда стремилось к развитию, и технологический прогресс не останавливался. Голландская сельскохозяйственная экономика 1700 года с ее мельницами, дамбами, полями и скотом сильно отличалась от того, что эта болотистая местность представляла из себя в 700 году. Торговые суда, доплывавшие до Китая в 1700 году, ходили на бо́льшие расстояния и перевозили куда более ценные товары, чем в 800 году. При этом в том же 800 году и торговля, и сельское хозяйство были гораздо более технологически развитыми, чем в 3000 году до н. э.
Но в аграрную эпоху технологические изменения происходили настолько медленно, что за одно или даже несколько поколений их влияние на уровень жизни оставалось почти незаметным.
С 1870 по 2010 год развитие определяли промышленные исследовательские лаборатории и крупные корпорации. Первые объединяли инженеров-практиков и ускоряли тем самым технологический прогресс, вторые занимались внедрением изобретений. Также этот период можно назвать эпохой глобализации: морские и железнодорожные перевозки стали дешевле, а новые виды средств связи ускорили коммуникацию.
С биосоциальной точки зрения материальный прогресс изменил жизнь людей. Типичной женщине больше не нужно двадцать лет питаться за двоих, будучи беременной или кормящей. К 2010 году этот срок сократился до четырех лет. Кроме того, именно в двадцатом веке выросла средняя продолжительность жизни, снизилась материнская и младенческая смертность25.
С точки зрения государственно-политической ситуации рост и распределение богатства определили четыре фактора. Во-первых, США превратились в сверхдержаву. Во-вторых, мир стал миром национальных государств, а не империй. В-третьих, экономику начали контролировать крупные олигополистические корпорации[13]. И наконец, «долгий двадцатый век» создавал мир, где легитимность власти (хотя бы условно) обеспечивают выборы и всеобщее избирательное право, а не претензии плутократии[14], традиции, харизма лидера или знания секрета исторической судьбы.