реклама
Бургер менюБургер меню

Джесмин Уорд – Пойте, неупокоенные, пойте (страница 8)

18

– Сын, сколько раз я должна просить тебя снимать свои грязные сапоги, когда ты заходишь в дом?

– Извини, Ма.

Он улыбнулся, наклонился, чтобы поцеловать ее, а затем встал и вышел, пятясь. Через москитную сетку он казался тенью, текуче вынимая ноги из своей обуви, наступая на пальцы ног.

– Твой брат даже не слышит то, что говорю ему я, не говоря уже о том, что поет мир. Но ты, может быть, услышишь. Если начнешь слышать – скажи мне, – сказала она.

Гивен присел на ступеньках, стуча обувью по доскам, чтобы сбить с них грязь.

– Леони, – говорит Па.

Я бы хотела, чтобы он называл меня иначе. Когда я была маленькой, он звал меня “девочка”. Когда мы кормили кур: Девочка, я же знаю, что ты можешь бросать кукурузу и подальше. Когда мы пропалывали огород и я жаловалась на боли в спине: Ты слишком молода, чтобы знать боль, девочка, с такой молодой спиной. Когда я приносила домой табель, в котором было больше отметок “А” и “В”, чем “С”: Ты умница, девочка. Он смеялся при этих словах, иногда просто улыбался, а иногда говорил это с серьезным лицом, но это никогда не звучало как упрек. Теперь он никогда не зовет меня никак кроме моего имени, и каждый раз, когда он его произносит, это похоже по звуку на шлепок. Я выбрасываю остатки торта Джоджо в мусорное ведро, а потом набираю в стакан воды из крана и пью, чтобы только не смотреть на Па. Чувствую, как моя челюсть дергается при каждом глотке.

– Понимаю, ты хочешь поступить правильно по отношению к мальчику и забрать Майкла. Ты ведь знаешь, что они посадят его в автобус, да?

– Он отец моих детей, Па. Я должна забрать его.

– А что насчет его мамы с папой? А если они тоже захотят встретить его?

Я не думала об этом. Ставлю пустой стакан в раковину и оставляю его там. Па ворчит на меня, когда я не мою за собой посуду, но обычно он ссорится со мной только по одному поводу за раз.

– Если бы они собирались его встретить, он бы сказал мне об этом. Он не сказал.

– Ты можешь подождать, пока он снова позвонит, а уж потом решать.

Я замечаю, что массирую загривок и останавливаю себя. Как же все болит.

– Нет, Па, я так не могу.

Па отступает от меня на шаг, смотрит вверх, на потолок кухни.

– Ты должна поговорить с мамой перед отъездом. Сказать ей, что уходишь.

– Что, все так серьезно?

Па сжимает спинку кухонного стула и рывком двигает стул на пару дюймов, поправляя, а затем замирает.

Дарованный-не-Дарованный оставался со мной на протяжении всей ночи у Мисти. Он даже пошел за мной до машины и забрался на пассажирское сиденье прямо сквозь дверь. Пока я выезжала с усыпанного гравием двора Мисти на улицу, Гивен смотрел прямо перед собой. На полпути домой, на одной из тех типичных темных двухполосных дорог, асфальт которых настолько изношен, что из-за шума колес машины начинает казаться, что едешь по грунтовке, я резко свернула, чтобы не сбить опоссума. Тот застыл и выгнул спину в свете фар, и я могла поклясться, что услышала его шипение. Когда давление в груди наконец спало и перестало ощущаться, как подушка с горячими шипами, я глянула обратно на пассажирское сиденье, но Дарованного там уже не было.

– Я должна поехать. Мы должны.

– Почему? – спрашивает Па.

Его слова звучат почти мягко. Беспокойство делает его голос на октаву ниже.

– Потому что мы – его семья, – говорю я.

Разряд пробегает от моих пальцев ног до живота и поднимается до самого затылка, словно отблеск того, что я чувствовала вчера вечером. А потом он исчезает, и я остаюсь без движения, в унынии. Уголки рта Па сжимаются, и он становится похожим на рыбу, которая борется с крючком, леской, с чем-то гораздо большим, чем он сам. А затем это проходит, он моргает и отводит взгляд.

– У него не одна семья, Леони. И у детей тоже, – говорит Па и уходит прочь, зовя Джоджо. – Мальчик, – подзывает он, – мальчик. Иди сюда.

Задняя дверь захлопывается.

– Где ты, мальчик?

Звучит как ласка, словно Па поет песню.

– Майкла завтра выпускают.

Мама упирается ладонями в кровать, пожимает плечами и пытается поднять бедра. Кривится.

– Правда? – Тихий голос, едва слышный вздох.

– Да.

Она опускается обратно на кровать.

– Где твой Па?

– За домом с Джоджо.

– Он мне нужен.

– Я пойду в магазин. Скажу ему по дороге.

Мама почесывает кожу головы и вздыхает. Прикрывает глаза до щелочек.

– Кто его встретит?

– Я.

– А кто еще?

– Дети.

Она опять смотрит на меня. Хотелось бы снова почувствовать этот сладкий разряд, но меня уже окончательно отпустило, и теперь внутри пусто и сухо. Чувствую себя обделенной.

– Твоя подруга с тобой не пойдет?

Она говорит о Мисти. Наши парни сидят в одной тюрьме, так что раз в четыре месяца мы ездим туда вместе. Я даже не подумала спросить ее.

– Я не спрашивала.

Детство в деревне многому меня научило. Тому, что после первого яркого периода жизни время уничтожает все: оно ржавит механизмы, старит животных, которые теряют волосы и перья, и заставляет растения вянуть. Пару раз в год я замечаю это в Па – как он все худеет и худеет с возрастом, сухожилия натягиваются, становятся все жестче и тверже с каждым годом. Его индейские скулы становятся все резче. Но с тех пор, как Мама заболела, я поняла, что боль может все то же самое, что и время. Она тоже может есть человека до тех пор, пока не останется ничего, кроме костей, кожи и тонкого слоя крови. Может сожрать внутренности и уродливо раздуть человека: ноги Мамы выглядят как воздушные шары, готовые лопнуть под одеялом.

– И хорошо.

Кажется, Мама пытается перевернуться на бок, потому что я вижу в ней напряжение, но в итоге она лишь поворачивает голову и смотрит в стену.

– Включи вентилятор, – просит она.

Я отодвигаю кресло Па и включаю вентилятор, установленный в оконную раму. Воздух в комнате завывает, и Ма снова оборачивается ко мне.

– Ты, наверное, гадаешь… – начинает она и замолкает. Ее губы сжимаются.

Вот в чем я это вижу больше всего. В ее губах – они всегда были такими полными и мягкими, особенно в моем детстве, когда она целовала меня в висок. В локоть. В ладонь. Иногда, после того как я принимала ванну, даже пальцы ног мне целовала. Теперь это лишь иначе окрашенная кожа на сморщенных участках ее лица.

– … почему я не развожу суету.

– Немного, – говорю я.

Она смотрит на свои пальцы ног.

– Па упрямый. И ты упрямая.

Ее дыхание прерывается, и я понимаю, что это смех. Слабый смех.

– Вечно препираетесь, – говорит она.

Она снова закрывает глаза. Ее волосы настолько поредели, что сквозь них видно кожу головы: бледную и с синими венами, впалую, с ямками, несовершенную, как глиняная чаша гончара.

– Ты уже совсем большая, – говорит она.

Я сажусь, скрещивая руки. От этого груди слегка приподнимаются. Я помню, как ее рост ужасал меня, когда мне было десять, когда они только начали появляться двумя твердыми камушками. Как эти мясистые узлы потом стали ощущаться, как какое-то предательство. Будто кто-то солгал мне о том, что будет дальше. Будто Мама не говорила мне, что однажды я вырасту. Вырасту до ее тела. Вырасту такой же, как она.

– Кого любишь, того любишь. Делай, что хочешь, – говорит она.

Мама смотрит на меня, и только ее глаза выглядят в этот момент полными, круглыми, как всегда, почти карими, если присмотреться, с собирающейся в уголках влагой. Они – единственное, что время не уничтожило.