реклама
Бургер менюБургер меню

Джесмин Уорд – Пойте, неупокоенные, пойте (страница 3)

18

– На вид мерзко.

Слезы после ссоры с Майклом уже высохли, но я все еще различал на ее лице подсохшие следы там, где они стекали по ее щекам.

– Па всегда так делает.

– А что, обязательно всегда все делать, как Па?

Я покачал головой – наверное, она ждала от меня такого ответа. Но вообще мне нравилось почти все, что делал Па, – нравилось, как он держится, разговаривая с кем-то, как он зачесывает волосы назад прямо от лба, а потом прилизывает, становясь похожим на индейца из книжек про племена чокто и крик, которые мы читали в школе. Мне нравилось, что он позволял мне сидеть у него на коленях и водить вместе с ним его трактор за домом. Нравилось то, как он ест – равномерно, быстро и аккуратно. Нравились истории, которые он рассказывал мне на ночь. Когда мне было девять, Па казался мне мастером во всем.

– А так и не скажешь.

Вместо ответа я с силой проглотил кусок сэндвича. Картошка была соленой и плотной, а майонеза и кетчупа я положил маловато, так что куски лезли в горло неохотно.

– Даже звучит мерзко, – прокомментировала Леони. Затушив очередную сигарету в банке, она толкнула ее через стол в мою сторону. – Выкинь.

Она встала, зашла в гостиную, взяла одну из бейсболок Майкла и надела ее, глубоко надвинув козырек на лицо.

– Скоро вернусь, – сообщила она.

Все еще держа в руке сэндвич, я поспешил за ней, протиснувшись через тяжелую входную дверь. Хочешь оставить меня тут одного? – хотел спросить я, но в горле комом встал кусок сэндвича, перекрыв дорогу наружу закипавшей где-то в животе панике. Я никогда прежде не оставался дома один.

– Мама и Па скоро вернутся, – бросила Леони, захлопывая за собой дверь машины.

Она водила бордовый “шевроле малибу” с низкой посадкой, который Ма с Па подарили ей на выпускной. Леони выехала с участка, высунув руку из окна – то ли ловя потоки воздуха, то ли махая мне на прощание, я так и не понял, – и скрылась за поворотом.

Мысль о том, чтобы остаться одному в тишине дома, почему-то пугала, а потому я решил посидеть на крыльце. Но тут послышался высокий и какой-то совсем неправильный мужской голос, напевающий раз за разом одни и те же слова. Oh Stag-o-lee, why can t you be true?[1] Это был Стэг, старший брат Па, как всегда при своей длинной палке для ходьбы. Его одежда была на вид замасленной и заскорузлой, а палкой он размахивал, словно топором. Сколько я его встречал, столько не мог понять, что он говорил, – впечатление было такое, словно Стэг говорил на каком-то иностранном языке, хоть я и знал, что это все же был английский. Он каждый день обходил окрестности Бойса, напевая и размахивая своей палкой, прямой и гордый, как и Па. И еще носы у них были одинаковые. А вот во всем остальном он ничем не походил на Па. Скорее, Стэг выглядел так, как выглядел бы Па, если бы того скрутили и выжали, как мокрую тряпку, а затем дали высохнуть, не расправив. Я как-то спросил у Ма, что с ним не так и почему от него вечно несет, как от броненосца, а та в ответ нахмурилась и сказала: У него с головой не все в порядке, Джоджо. А затем добавила: Только Па таких вопросов не задавай.

Мне не хотелось, чтобы он меня заметил, и потому я спрыгнул с крыльца и побежал за дом – обратно в лес. Там было приятно: сопели свиньи, чавкали травой козы, поклевывали друг друга куры – все это снимало чувство собственной ничтожности и одиночества. Я уселся на корточки и стал наблюдать за животными. Мне казалось, что я почти слышу, как они пытаются поговорить со мной, казалось, вот-вот я услышу их голоса. Когда я бросал взгляд на жирного борова с неровными пятнами черной шерсти на боках, он хрюкал и хлопал ушами, словно хотел сказать: “Почеши-ка вот тут, парень”. Когда козы лизали мне руки, покусывая пальцы, бодали меня и блеяли, я будто слышал: “Соль пряненькая, вкусная – еще, еще соли”. Конь Па опустил голову и принялся переступать ногами и взбрыкивать; его влажные бока блестели на солнце, словно мокрая красная грязь на берегу Миссисипи. Он словно говорил мне: “Я могу сейчас взять и перескочить через тебя, парнишка, и побежать; о, я побегу так, что ты и оглянуться не успеешь, а меня уже и след простынет. Я могу заставить тебя трястись от страха”. Но понимать их, слышать их было страшно. Потому что Стэг тоже их понимал: иногда он останавливался посреди улицы и заводил целые дискуссии с Каспером – лохматым черным соседским псом.

Но не слышать животных было невозможно – я смотрел на них и тут же их понимал, точно так же, как при одном взгляде на предложение почти сразу улавливаешь общий смысл всех слов в нем. После отъезда Леони я некоторое время просидел так на заднем дворе, слушая свиней, лошадей и постепенно затихающее вдали, как порыв ветра, пение Стэга. Я ходил от загона к загону, смотрел на солнце и пытался прикинуть, сколько времени прошло с момента отъезда Леони, сколько – с момента отъезда Ма и Па, и как долго еще придется их ждать, чтобы можно было вернуться в дом. Голову я запрокинул вверх, прислушиваясь, чтобы не пропустить тяжелое шуршание шин, а потому не заметил торчащей из земли крышки от консервной банки и наступил на острый край. Металл вошел глубоко мне в стопу. Я взвыл от боли и упал, держась за поврежденную ногу и зная, что, подобно тому, как я понимал животных, они тоже поняли мой крик: “Отпусти меня, большой острый зуб! Пощади!”

Но рана горела огнем, а кровь никак не желала останавливаться. Я сидел посреди лужайки, схватившись за лодыжку, и плакал, ощущая в горле кислоту и послевкусие кетчупа. Вытаскивать крышку было страшно. Вскоре я услышал, как меня зовет Па, и ответил ему. Так он и нашел меня – прерывисто дышащим и всхлипывающим, не обращая внимание на уже залитые слезами щеки. Па присел рядом и взял меня за ногу – так же, как брал за ногу нашего коня, собираясь проверить, не разболталась ли подкова. В один миг он резко выдернул крышку из моей стопы, и я взревел от боли. В тот раз Па, как мне тогда показалось, впервые сделал что-то не так.

Вернувшаяся тем вечером Леони ничего не сказала. Мне кажется, она вообще не замечала моей раны, пока Па не начал орать на нее все громче и громче:

– Черт тебя дери, Леони!

Я был совершенно осоловелый от обезболивающих и антибиотиков, а стопа у меня была вся накрепко обмотана белыми бинтами.

– Леони! – Па даже хлопнул ладонью по стене, чтобы обратить на себя ее внимание.

Она вздрогнула, отступила на шаг, а затем тихо сказала:

– Ты в его возрасте устрицы в порту чистил, а Ма меняла подгузники.

А потом добавила:

– Он уже достаточно взрослый.

И уже мне:

– Ты как, в порядке, Джоджо?

Я встретил ее взгляд и ответил:

– Нет, Леони, не в порядке.

Это было для меня внове – смотреть на нее, на ее кривые зубы, на то, как она потирает руки, и слышать в голове вместо мама ее имя – Леони. После моих слов она рассмеялась, резко, так, словно хохот выкапывали из нее и выкидывали наружу грубой лопатой. Казалось, Па был готов залепить ей пощечину, но все же взял себя в руки и лишь фыркнул – так, как он фыркал, когда не прорастали посевы или когда одна из свиней давала вместо нормального опороса полумертвое потомство. Разочарованно.

Он сел рядом со мной на один из двух диванчиков в гостиной. В ту ночь он впервые оставил Ма спать одну. Я лег спать на диванчике поменьше, а он – на том, что побольше. Ма становилось все хуже и хуже, и с тех пор Па так и стал спать там.

Когда варят козлятину, она пахнет почти как говядина. Даже выглядит похоже – такая же темная и волокнистая. Па тыкает мясо ложкой, проверяя на мягкость, и не задвигает до конца крышку кастрюли, давая пару выходить наружу.

– Па, расскажешь еще про вас со Стэгом?

– Это про что, например?

– Про Парчман, – говорю я.

Па складывает руки на груди и наклоняется чтобы понюхать козлятину.

– Да я ж разве не рассказывал еще? – спрашивает он.

Пожимаю плечами в ответ. Иногда мне кажется, что носом и ртом я похожу на Стэга. На Стэга и на Па. Мне хочется послушать про их различия. Про те вещи, в которых мы все не похожи друг на друга.

– Рассказывал, а я еще раз хочу послушать.

Этим, в сущности, Па и занимается, когда мы одни засиживаемся с ним допоздна в гостиной, а иногда во дворе или в лесу – рассказывает истории. О том, как он ел рогоз, собранный его отцом на болотах. О том, как его мама по традиции своего народа набивала матрас испанским мхом. Иногда он рассказывал мне одни и те же истории по три, а то и по четыре раза. Я слушаю, и его голос, словно рука, которой он гладит меня по спине, помогает мне задвинуть подальше всякие мысли о том, что я никогда не смогу стать таким же твердым, таким же уверенным, как Па. Обливаясь потом, я сижу на стуле, как приклеенный; на кухне так жарко от стоящей на огне кастрюли с козлятиной, что окна запотели и весь мир словно сжался до одной этой комнаты, и в нем остались только мы с Па.

– Ну пожалуйста, – прошу я.

Па заканчивает отбивать мясо, которое еще не успел закинуть в кастрюлю, прочищает горло. Я складываю руки на столе и слушаю:

У нас со Стэгом один батя был. У остальных наших братьев-сестер, у всех другие папки были – наш-то помер рано. Кажись, лет сорок ему было. Не знаю точно. Да он и сам-то не знал – говорил, его маман с отцом чурались всех этих переписчиков, отвечали им всякую чушь, и детей каждый раз оказывалось разное число, ни у одного свидетельства о рождении не было. Говорили, мол, чинуши все вынюхивают, чтоб управлять народом, держать в загоне, как скот. Вот они и не занимались всей этой бюрократией, по старинке жили. Папа научил нас всякому перед тем, как умер: как охотиться и отслеживать животных, как ухаживать за ними, как сохранять равновесие, как жить вообще. Я его слушал. Всегда слушал. А Стэг – никогда. Даже в детстве Стэг только и делал, что носился с собаками или ходил к пруду, сидел себе на берегу. А когда вырос, пошел работать в забегаловку. Папа говорил, что он слишком красивый, что родился красивым, как женщина, и потому постоянно попадает в неприятности. Потому что люди любят красивые вещи, и Стэгу все само шло прямо в руки. Маман шикала на папу, когда тот так говорил, сама говорила, что Стэг просто очень тонко все чувствует, да и все. И потому просто не может остановиться и подумать. Я им этого не говорил, но я считал, что они оба ошибаются. Я думаю, Стэг чувствовал себя мертвым внутри и потому не умел спокойно сидеть и слушать, потому, когда мы ходили купаться на реку, он обязательно забирался на самую высокую скалу и прыгал оттуда в воду. Потому и ходил в тот притон практически каждые выходные, когда ему было восемнадцать-девятнадцать лет, потому выпивал и ходил с ножом в каждом ботинке и еще с одним в каждом рукаве, потому резал людей и сам часто возвращался почиканным – ему это было нужно, чтобы почувствовать себя более живым. Так бы и шло все, если бы не заявился тот белый моряк с севера, из тех, что служили на Шип-айленд.