реклама
Бургер менюБургер меню

Джером Джером – Избранные произведения в двух томах. Том 2 (страница 25)

18

Мне приходилось, как почетному гостю, с субботы до понедельника вешать свою одежду в ящики из-под яиц. На ящик я садился, на ящик ставили передо мной чашку чая. Я ухаживал за дамами, сидя на ящиках. Да, чтобы опять почувствовать, как молодая кровь течет у меня в жилах, я бы согласился сидеть на одних только ящиках из-под яиц до тех пор, пока меня не погребли бы в каком-нибудь ящике из-под яиц, поставив надо мной еще один ящик в виде надгробного памятника. Немало вечеров просидел я на ящиках из-под яиц. Ящики из-под яиц служили мне постелью. В том, что у них есть достоинства, я получил твердое убеждение, и это не каламбур, но провозглашать их уютными — значит просто обманывать людей.

Как необычны были эти комнаты, обставленные самодельной мебелью! Их очертания возникают у меня перед глазами из туманной дымки прошлого. Я вижу бугристый диван; кресла, достойные изобретательности самого Великого Инквизитора; скамью, всю в выбоинах, которая ночью служит постелью; несколько голубых тарелок, приобретенных где-нибудь в трущобах, неподалеку от Уордер-стрит; крашеную табуретку, к которой почему-то всегда прилипаешь; зеркало в раме из шелка; два японских веера, скрещенных под какой-нибудь дешевой гравюрой; чехол для пианино, на котором сестра милой Энни вышила павлиньи перья; скатерть работы Дженни, кузины. Сидя на ящиках из-под яиц, мы мечтали — ведь мы были молодые леди и джентльмены с художественными запросами — о тех днях, когда будем обедать в столовой «чиппендель», потягивать кофе в гостиной стиля Людовика XIV — и будем счастливы. Что ж, с тех пор мы, как любил говорить мистер Бампус, преуспели — по крайней мере некоторые из нас. Как я убеждаюсь (бывая в гостях у своих друзей), некоторые из нас достигли того, что мы действительно сидим на чиппенделевских стульях за шератоновскими обеденными столами и греемся у камина работы Адама. Но, увы, где же теперь мечты и восторженные надежды, овевавшие нас, подобно благоуханию мартовского утра, среди убогого убранства третьих этажей? Боюсь, мечты эти покоятся в мусорной куче вместе с ящиками из-под яиц, обитыми кретоном, и грошовыми веерами. Судьба так ужасающе беспристрастна. Одно дает, зато другое отнимает. Она бросала нам несколько шиллингов и надежды на будущее, теперь же она оделяет нас фунтами стерлингов и страхами. Почему мы не сознавали своего счастья, когда, увенчанные приятной самонадеянностью, сидели на своих тронах — ящиках из-под яиц?

Да, Дик, ты высоко вскарабкался. Ты редактируешь большую газету. Ты распространяешь сообщения… ну, такие сообщения, которые твой хозяин сэр Джозеф Банкнот приказывает тебе распространять. Ты учишь человечество всему тому, чему сэр Джозеф Банкнот велит учить. Говорят, в будущем году он получит звание пэра… Я уверен, он заслужил его; и тебе, Дик, быть может, перепадет титул баронета.

Том, ты сейчас идешь в гору. Ты распрощался со своими аллегориями, не находящими спроса. Какой богатый меценат захочет на стенах собственного дома видеть постоянные напоминания о том, что у Мидаса ослиные уши, что Лазарь по-прежнему лежит у ворот? Теперь ты пишешь портреты, и все кругом называют тебя многообещающим художником. Портрет «Импрессия леди Джезебел» прямо-таки великолепен. Ее милость вышла на портрете вполне красивой, а вместе с тем это она. Твоя кисть поистине творит чудеса.

Но посреди этих шумных успехов, Том, Дик, старый друг, не вкрадывается ли иногда в твое сердце желание выудить из прошлого те старые ящики из-под яиц, опять обставить ими убогие комнаты в Кемден-Таун и вновь обрести там нашу юность, нашу любовь и нашу веру?

Недавний случай напомнил мне обо всем этом. Я в первый раз пришел в гости к одному знакомому актеру, который пригласил меня в свою квартирку, где он живет со стариком отцом. Я думал, что повальное увлечение самодельной мебелью давно прошло, — и каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что этот дом наполовину обставлен упаковочными коробками, бочками из-под масла и ящиками из-под яиц! Мой приятель зарабатывает не меньше двадцати фунтов в неделю, но, как он мне объяснил, все эти самодельные чудовища — конек его старого отца; и тот гордится ими, словно это экспонаты из Южно-Кенсингтонского музея[4].

Он привел меня в столовую показать очередного урода — новый книжный шкаф. Трудно себе представить, чем бы можно было сильней обезобразить комнату, вообще говоря, очень мило обставленную. Новый шкаф представлял собою не что иное, как несколько ящиков из-под яиц, о чем и сообщил мне мой приятель, — впрочем, пояснения были излишни. Каждый мог убедиться с первого взгляда, что это именно ящики из-под яиц, и притом плохо сделанные, настоящий позор для выпустившей их фирмы, ящики, не годные даже для самых скверных яиц, по шиллингу за полторы дюжины.

Мы с хозяином дома поднялись к нему в спальню. Он открыл дверь так, словно мы входили в музей античных гемм.

— Все, что вы здесь увидите, — предупредил он, стоя на пороге, — старик сделал собственными руками, все без исключения.

Мы вошли. Он обратил мое внимание на гардероб.

— Теперь я его придержу, — сказал он, — а вы открывайте дверцу; мне кажется, пол здесь не совсем ровный, шкаф немного шатается.

Несмотря на все предосторожности, шкаф покачнулся, но, ублажая его и приноравливаясь к его характеру, мы достигли цели без всяких неприятных происшествий. Я с удивлением заметил, что в шкафу было очень мало костюмов, хотя мой приятель любит одеться.

— Видите ли, — объяснил он, — я стараюсь по возможности обходиться без него. Я не отличаюсь ловкостью, и, кто его знает, в спешке я мог бы обрушить все на себя.

Последнее было весьма вероятно.

Я спросил, как же он выходит из положения.

— Я обычно одеваюсь в ванной, — ответил он. — Там я храню почти всю одежду. Конечно, старик ничего не подозревает.

Он показал мне комод. Один ящик был наполовину выдвинут.

— Приходится держать его открытым, — сказал хозяин, — в нем-то и хранится все необходимое. Ящики плохо закрываются, или, вернее сказать, закрываются они хорошо, но уж тогда их никак не откроешь. Я думаю, это из-за погоды. Летом, конечно, они будут закрываться и открываться без всякого труда.

Приятель мой большой оптимист.

Но подлинной гордостью спальни был умывальник.

— А что вы скажете об этой штуке? — победоносно воскликнул хозяин. — Верх совсем как мраморный…

Дальше он не распространялся. В увлечении он прикоснулся к верхушке умывальника, и она обрушилась. Бессознательным движением я подхватил на лету кувшин, а вместе с ним и его содержимое. Таз покатился колесом, но все сошло благополучно, — пострадали только я и мыльница.

Я был не в состоянии выдавить из себя похвалу умывальнику; я чувствовал себя слишком мокрым.

— А как же вы моетесь? — спросил я, когда мы общими усилиями снова установили эту ловушку.

Тут он стал похож на заговорщика, собирающегося выдать тайну. Виновато оглядел комнату; затем на цыпочках подошел к кровати и открыл стоявший между ней и стеною шкафчик. Там хранился жестяной таз и небольшой кувшин.

— Только не говорите старику, — попросил он, — я прячу все это здесь, а когда моюсь, ставлю прямо на пол.

Это и было самое светлое воспоминание, связанное с ящиками из-под яиц, — образ сына, который, обманывая отца, тайком моется на полу за кроватью, вздрагивая при каждом звуке шагов, так как старик в любую минуту может войти в комнату.

Интересно знать, действительно ли все исчерпывается десятью заповедями, как люди добрые думают, и не стоит ли всех их вместе взятых одиннадцатая заповедь, призывающая «возлюбить друг друга» самой обычной, человеческой, деятельной любовью. Не могут ли десять заповедей уместиться где-нибудь в уголке этой одиннадцатой? Порой, поддаваясь анархическим настроениям, мы склонны бываем согласиться с Робертом Луисом Стивенсоном в том, что быть дружелюбным и веселым — лучшая религия для повседневной жизни. Мы так озабочены тем, чтобы не убить, не украсть, не пожелать жены ближнего своего, что нам некогда быть просто справедливыми друг к другу в то краткое время, пока мы пребываем вместе в этом мире. Так ли уж верно, что существующий список добродетелей и пороков — единственно правильный и полный? Обязательно ли доброго, бескорыстного человека считать злодеем только за то, что ему не всегда удается подавить свои природные инстинкты? А человека с черствым сердцем и мелкой душонкой обязательно ли считать святым только за то, что у него этих инстинктов нет? Не с ложной ли меркой мы, жалкие обыватели, подходим к оценке наших заблудших братьев и сестер? Мы судим их, как критики судят о книгах, не по их достоинствам, а по их недостаткам. Бедный царь Давид! Как бы отозвалось о нем местное Общество охраны нравственности? А Ноя, исходя из наших представлений, обличали бы со всех трибун общества трезвости, — Хама же занесли бы в список почетных прихожан в награду за то, что он не прикрыл наготу отца своего. А святой Петр! Как повезло ему, что остальные апостолы и их учитель не придерживались таки строгих понятий о добродетели, как мы в наше время.

Разве не позабыто нами самое значение слова «добродетель»? Прежде оно символизировало доброе начало, заложенное в людях, пусть даже в них коренились и пороки, как плевелы среди пшеницы. Мы упразднили добродетель и заменили ее добродетельками. Не герой — у него слишком много недостатков, — а безупречный прислужник; не человек, творящий добро, а человек, лишь не уличенный ни в одном скверном поступке, — вот наш современный идеал. В соответствии с этими новыми взглядами самым добродетельным существом на свете следует считать устрицу. Она всегда сидит дома и всегда в трезвом состоянии. Она не шумлива. Она не доставляет хлопот полиции. Насколько я помню, она ни разу не нарушила ни одной из десяти заповедей. Она сама никогда ничем не наслаждается и никогда за всю свою жизнь не дала хотя бы мимолетной радости другим.