Джером Дэвид Сэлинджер – Выше стропила, плотники. Сеймур. Представление (страница 2)
Кстати, ты ее слушал на прошлой неделе? Она прекрасно распространялась о том, как летала по квартире в четыре года, когда никого не было дома. Новый ведущий хуже Гранта, если такое возможно – даже хуже Салливана в прежние дни. Он сказал, что ей, конечно же, снилось, что она летает. Но детка стояла на своем с ангельской невозмутимостью. Она сказала, что знала, что умеет летать, потому что, когда спускалась, у нее всегда оставалась на пальцах пыль от того, что она трогала лампочки. Я по ней соскучилась. Как и ты. Короче, ты должен быть на свадьбе. Хоть в самоволку уходи, но, пожалуйста, будь там. Это в три часа, 4 июня. Очень светски и эмансипе, в доме ее бабушки, на 63-й. Их обвенчает какой-то судья. Номера дома не знаю, но он ровно на две двери дальше того дома, где жили в роскоши Карл и Эми. Я дам телеграмму
Уолту, но он, наверно, уже отбыл. Пожалуйста, поезжай туда, Браток. Он весит не больше кошки, и такой экстаз на лице, что слова сказать не может. Может, все будет как нельзя лучше, но я ненавижу 1942-й. Наверно, я по гроб жизни буду ненавидеть 1942-й, просто из принципа. Целую крепко и до встречи, когда вернусь.
Через пару дней после получения письма меня выписали из госпиталя, так сказать, в сопровождении порядка трех ярдов лейкопластыря на ребрах. Затем началась крайне напряженная недельная кампания по получению отпуска на свадьбу. В итоге я добился своего путем упорного заискивания перед командиром роты, книголюба, по его признанию, чей любимый автор – Л. Мэннинг Шик (или Пшик) – оказался, по счастливой случайности, и моим любимым автором. Несмотря на такую духовную скрепу, большее, что я сумел из него выжать, это трехдневный отпуск, означавший, в лучшем случае, что я успею смотаться поездом до Нью-Йорка, увидеть свадьбу, перехватить где-нибудь обед и в мыле вернуться в Джорджию.
В 1942-м все сидячие вагоны, насколько я помню, были оборудованы вентиляцией чисто номинально, кругом кишела военная охрана, пахло апельсиновым соком, молоком и ржаным виски. Ночь я провел, кашляя над журналом комиксов, который кто-то одолжил мне из жалости. Когда поезд прибыл в Нью-Йорк – в десять минут третьего пополудни в день свадьбы, – я еле сидел из-за кашля и общей усталости в пропотевшей измятой одежде, а мой лейкопластырь адски чесался. В самом Нью-Йорке было неописуемо жарко. Заскочить к себе на квартиру я не успевал, поэтому оставил багаж, состоявший из довольно унылой парусиновой сумки на молнии, в одном из этих стальных ящиков на Пенсильванском вокзале. И словно этого мне было мало, пока я слонялся по одежному району, высматривая пустой кеб, младший лейтенант службы связи, которому я, похоже, забыл отдать честь, переходя Седьмую авеню, внезапно вынул самописку и записал мое имя, номер части и адрес под любопытными взглядами прохожих.
Когда я наконец сел в кеб, я совсем расклеился. До «старого дома» Карла и Эми приходилось показывать дорогу водителю. Однако, едва мы достигли того квартала, все стало просто. Нужно было лишь следовать за толпой. Там был даже полотняный балдахин. В следующий момент я вошел в огромный старый дом из песчаника, и меня встретила очень симпатичная женщина с лавандовыми волосами, которая спросила меня, друг ли я невесты или жениха. Я сказал – жениха. «Ну, – сказала она, – что ж, мы просто всех тут скучиваем». И рассмеялась, весьма безудержно, показав мне, по-видимому, последний свободный складной стул в безразмерной комнате, запруженной людьми. Что касается деталей обстановки, у меня в памяти тринадцатилетний провал. Помимо того, что там было битком набито и удушающе жарко, я могу вспомнить только две вещи: почти прямо за мной играли на органе, а женщина на стуле справа от меня повернулась ко мне и прошептала с наигранным энтузиазмом:
Смутно припоминаю, как прошли следующие час с четвертью, не считая того твердого факта, что «Лоэнгрин» так и не вдарил. Помню, как периодически оборачивалась украдкой рассредоточенная группка незнакомых лиц, любопытствуя, кто там кашляет. И что женщина справа от меня снова обратилась ко мне тем же весьма радостным шепотом. «Вероятно, какая-то заминка, – сказала она. – Вы вообще видели судью Ранкера? У него лицо
Но в целом, боюсь, я коротал время, одаривая себя профилактическим вниманием за необходимость подавлять приступы кашля. Все время, что я был в той комнате, меня не отпускала трусливая мысль, что у меня того гляди случится кровоизлияние или в лучшем случае треснет ребро, несмотря на корсет из лейкопластыря.
В двадцать минут пятого – или, говоря прямолинейней, когда уже час и двадцать минут как истекла последняя разумная надежда, – невенчанную невесту, шедшую нетвердым шагом, с понурым видом, отец с матерью вывели под руки из дома и проводили по длинной каменной лестнице к тротуару. Ее поместили – казалось, передали из рук в руки – в первую из гладких черных арендованных машин, припаркованных в два ряда вдоль бордюра. Сцена была чрезвычайно живописной – можно сказать, журнальной, – и, как это свойственно журнальным сценам, свидетелей было хоть отбавляй, поскольку свадебные гости (я в их числе) уже начали высыпать на улицу, пусть благочинными, но встревоженными, если не сказать офонарелыми, кучками. Если в этом зрелище и было некое мало-мальски смягчающее обстоятельство, то лишь благодаря погоде. Июньское солнце палило так ослепительно, с такой прожекторной интенсивностью, что силуэт невесты, когда ее едва не волокли по каменным ступеням, размывался как раз в самых нужных местах.
Как только машина с невестой хотя бы физически скрылась из виду, напряжение на тротуаре – особенно возле полотняного балдахина, у бордюра, где я слонялся, – убавилось до степени, которая могла бы означать, будь это в воскресенье перед церковью, вполне привычную суматоху расходящихся прихожан. Затем, совершенно неожиданно, разлетелись веские слова – якобы, от дяди невесты, Эла, – что свадебные гости могут брать машины, стоящие вдоль бордюра; хотя прием есть прием, и планы есть планы. Если реакция в моем окружении была хоть сколько-нибудь показательна, в этом предложении увидели своего рода
Неожиданно, по чьему-то прощальному, но весьма настоятельному предложению, я очутился у бордюра, возле самого входа под полотняный балдахин, и стал подсаживать людей в машины.
Стоит поразмыслить, как это мне доверили такую обязанность. Насколько я в курсе, незнакомый деятель средних лет, выбравший меня для этой работы, ни в малейшей мере не подозревал, что я брат жениха. Поэтому мне кажется логичным, что меня выбрали по другим, гораздо менее лирическим причинам. Шел 1942-й год. И я был двадцатитрехлетним новобранцем. Меня осеняет догадка, что лишь мой возраст, форма и безошибочно узнаваемая оливково-бурая аура услужливости, окружавшая меня, не оставляли сомнений в моей пригодности на роль швейцара.
Я был не просто двадцатитрехлетним – я был двадцатитрехлетним олухом. Помню, как из рук вон плохо я грузил людей в машины. Более того, я делал это с притворным подобием кадетского рвения, преданности долгу. Через несколько минут мне стало ясно, что я обслуживаю по большей части более старое, низкорослое и упитанное поколение, и мое выступление в качестве рукоподавателя и дверезакрывателя обрело еще более напыщенный вид. Я стал изображать исключительно проворного, крайне увлеченного молодого великана с кашлем.
Но вечерний зной был, мягко говоря, немилосерден, и награда за мои старания, должно быть, казалась мне все более эфемерной. Несмотря на то что толпа «ближайших родственников» едва ли начала редеть, я вдруг нырнул в очередную набитую людьми машину, когда она уже начала отъезжать от бордюра. При этом я ударился о крышу головой с отчетливым (возможно, карательным) треском. В числе прочих пассажиров оказалась не кто иная, как моя шепчущая знакомая, Хелен Силсберн, которая принялась выражать мне безоговорочное сочувствие. Треск, вероятно, раскатился по всей машине. Но в двадцать три я был таким молодым человеком, который на всякое публичное членовредительство своей персоны легче черепно-мозговой травмы реагировал звучным, нарочито раскатистым смехом.