реклама
Бургер менюБургер меню

Дженнифер Сэйнт – Электра (страница 7)

18

И с удивлением обнаружила, что зря считала, будто никакого веса здесь не имею. Рабы относились ко мне почтительно, благоговейно даже, как и следовало ожидать, хотя вели они себя смелее спартанских. Порой так прямо, а часто и дружелюбно смотрели ни меня, что я диву давалась. И уж совсем поразилась, когда однажды рабыня, застегивая у меня на шее сверкающее ожерелье из драгоценных камней, шепнула чуть слышно:

– Благодарю тебя.

– За что?

Я повернула голову, чтобы получше ее разглядеть.

Рабыня поспешно опустила глаза. Ее немолодое уже лицо от долгой жизни в рабстве обильно покрылось морщинами.

– Это ведь ты спасла мальчика, Эгисфа, – пробормотала она. – Мы так обрадовались, что Агамемнон над ним сжалился. И знаем: это благодаря тебе.

– Откуда знаете?

Тут она посмотрела прямо на меня. Ее теплая, сухая ладонь касалась моей шеи.

– Он сам сказал, что пощадил ребенка ради тебя. После того как… убил Фиеста.

Мне хотелось узнать больше, но выяснять подробности казалось неприличным. И я просто спросила:

– Ты любила этого мальчика?

Она кивнула.

– Все любили.

Невысказанное жгло нас обеих. Что думает она об Агамемноне, гадала я, и с каким чувством глядели обитатели дворца на труп бывшего хозяина, праздновали или горевали по возвращении законного царя? Помнит здесь кто-нибудь прежние времена, еще до Фиеста-захватчика? Остались тут старые рабы, некогда молча возрадовавшиеся, что он пощадил юных Агамемнона и Менелая, позволил им бежать? От попыток составить цельную картину голова шла кругом. Столько всего надо было обдумать. Но в одном я теперь уверилась – что дала Агамемнону добрый совет.

С восторгом поспешила я сообщить ему, как верно он поступил, отпустив Эгисфа, но Агамемнон, внезапно сдвинув нависшие брови, проворчал:

– Что мне за радость от болтовни каких-то там рабов?

Такой ответ меня смутил и озадачил.

– Своим великодушием ты расположил их к себе… – начала было я, но он оборвал:

– Кого заботит их расположение? Я царь. Суждения рабов меня не волнуют.

Впервые с самой женитьбы между нами возникло разногласие, и я вдруг запуталась в словах. Заговорила осторожно:

– Ты принял мудрое решение. Никто не сомневается в твоем могуществе, но, когда сильный проявляет доброту, люди выражают восхищение и…

Он отмел мои слова властным взмахом руки.

– Убей я мальчишку, ничего бы выражать не посмели.

Ужаснувшись, я хотела уже развернуться и уйти от него прочь, но любопытство удержало.

– Предпочел бы так и сделать?

Он призадумался. А я в страхе ждала ответа. Но скоро грозовые тучи на челе Агамемнона рассеялись, он опять стал тем самым человеком, за которого я выходила замуж.

– Неважно, кто там и что думает, – сказал. – Дело сделано.

Тогда я ему поверила, но позже припомнила этот наш первый резкий разговор – нашелся повод.

Не прожив еще в Микенах и года, я родила наше первое дитя. Узнав о беременности, вздохнула с облегчением: еще мелькавшее порой чувство незащищенности младенец в моем чреве потушил окончательно, ведь ему предстояло унаследовать Микены. И ощутила к тому же сильнейший прилив благодарности – наконец рядом будет родная кровь. Без сестры я стала одинокой и неприкаянной, но, взяв ребенка на руки, вновь найду свое место в этом мире.

В час ее рождения над городом забрезжила заря, словно сама Эос провозгласила всем, что моя дочь появилась на свет. Я думала, новорожденные слабы и хрупки, но мягкое тельце было увесистым, как якорь, и казалось, оно удерживает меня на этой земле, а не наоборот.

Агамемнон доверил мне дать ей имя, и я не сомневалась ни минуты.

– Рожденная сильной, – сказала я ему в те первые, драгоценные часы ее жизни. – Вот что оно будет значить.

Мужу понравилось, ведь он решил, что подразумевается здоровый вид малышки, румянец и жизненная сила, переполнявшая ее с самого начала. Но не эту силу имела я в виду, нарекая дочь, а полученную мною от нее.

Он был горд и оттого благосклонен.

– Так что за имя?

Истерзанная и утомленная, но облитая блаженством, таким обыденным и в то же время волшебным, я набрала воздуха в грудь и впервые произнесла:

– Ифигения.

Поначалу Агамемнон был правителем веселым и великодушным, ведь давний его честолюбивый замысел – объединить всех греков, хвала богам, воплощался. Но мало-помалу мужем моим овладевала раздражительность, точило его временами какое-то беспокойство. Надменное пренебрежение суждениями рабов на деле оказалось лишь бахвальством. Нет-нет да и проговаривался он, как обеспокоен не искорененной, видимо, до конца преданностью Фиесту в своем собственном царстве. Удаленные от нас греческие племена жили разрозненно – на своих островах, со своими царями и законами. Агамемнона угнетало, что другие греческие цари, помельче, невзирая на союзную мощь Микен и Спарты, не всегда признают за ним первенство.

– Разве не считают они Одиссея мудрейшим? – вопрошал он. – А Аякса сильнейшим? И за кем пойдут, если придется выбирать?

Чем же он удовлетворится, гадала я, чем утешится сломленный мальчик, живущий в душе Агамемнона, изгнанный когда-то из собственного дворца, а прежде увидевший, как на мраморный пол льется отцовская кровь.

А мне хватало своих тревог. После рождения дочери мир показался вдруг во сто крат опаснее, исполнился угроз, только теперь мною замеченных. Это и есть любовь, понимала я, разглядывая крошечное личико, а с ней налетают роем страхи, доселе неведомые. Опрокинутый горшок с кипятком, спугнутая змея, вскинувшаяся из травы, хриплое дыхание болезни – столько всего, кажется, угрожало этому пухлому тельцу без единого изъяна. Какая поразительная беспечность, самонадеянность даже – привести беззащитного младенца сюда, в обиталище горя, насилия, проклятое самими богами! Отмахиваться от истории, частично мне известной, больше было нельзя.

Я отыскала ту рабыню. Она застала Фиеста и, наверное, сможет рассказать еще что-нибудь о семье, в которой я дочь на свет произвела.

– Хочешь узнать об Атрее? – Рабыня, похоже, не верила ушам.

Интересно, что она обо мне подумала? Почему я не разузнала побольше еще до свадьбы?

– Кое-что мне известно, – начала я осторожно. – Но… есть ведь и другие истории. Давние.

Рабыня затаила дыхание.

– В Микенах их не услышишь. От тех, кто своей шкурой дорожит.

Я помолчала. Покои освещало лишь пламя очага. В продолговатом окне темнело небо, беззвездное, пустынное, плоское.

– Здесь тебя слышит лишь царица Микен. Можешь все рассказать – беды не будет.

Она глянула мельком на Ифигению, спавшую у меня на руках.

– Царь Микен может с этим не согласиться.

– Ему необязательно знать.

Она невесело усмехнулась.

– Прошу, доверься мне. Если моей дочери угрожает хоть что-то, я должна знать. Если могу уберечь ее хоть как-то.

Сказанные вслух, слова эти звучали глупо. В Спарте я сама бы над ними посмеялась. Но в Микенах было не до смеха.

Она смерила меня долгим взглядом. Не слишком ли многого я прошу, если, раскрывая мне тайны Микен, эта женщина подвергается настоящей опасности? Она как будто и не собиралась отвечать, но, оглянувшись на запертую дверь и убедившись, что мы одни, заговорила.

– Все началось с Тантала. Он был первым. Известно тебе, что он сделал?

– Он оскорбил богов. – Я содрогнулась от одной только мысли об этом. – Хотел их обхитрить – пригласил на пир и…

Я проглотила ком в горле. Материнство, все еще непривычное, сделало меня слишком чувствительной. Не получалось, как прежде, видеть в этих историях лишь поразительные сказки из темного, дикого прошлого. Здесь, на месте событий, казалось, что жуткие призраки способны сквозь время дотянуться до меня, выкарабкаться прямо из-под земли и схватить. Нас вместе с дочерью.

Рабыня кивнула.

– Тантал, человек богатый и могущественный, удостоился дружбы богов.

Речь ее ускорялась. Рабыня уверяла, что в Микенах никто не станет об этом говорить, но получила разрешение – и заученный рассказ полился. Не раз и не два, как видно, легенды эти передавались тут из уст в уста.

– Происхождения он был благородного, но подвела злодейская натура. Жестокость и честолюбие терзали его без остановки – так зудит над ухом пойманный комар. Он жаждал славы, недосягаемой для смертного. Хотел богов посрамить, самолично унизить. Мысль о жгучем стыде олимпийцев грела Тантала сильнее жаркого очага. Насыщала подобно обильному глотку сладчайшей амброзии.

Я смотрела на нее неотрывно.

– Гнусность собственного замысла доставляла Танталу особое наслаждение. Затея эта казалась ему тем соблазнительней, чем преступней, и дошло до того, что ни совесть, ни сострадание не могли уже, пробудившись, его остановить. Одержимый жутчайшей из своих фантазий, Тантал взял родное дитя, перерезал ему горло, разрубил сыновью плоть, сварил и на пиру подал богам вместо мяса, дабы испытать их всеведение.