Джек Лондон – День пламенеет (страница 32)
— Не говорите мне о морали и гражданском долге, — ответил он одному настойчивому интервьюеру. — Если вы оставите завтра свою работу и перейдете в другую газету, вы будете писать то, что вам прикажут. Вот они — ваши мораль и гражданский долг; на новой работе вам придется поддерживать воровскую железную дорогу… моралью и согласно гражданскому долгу, я полагаю. Цена вам, сынок, — ровненько тридцать долларов в неделю. Вот за сколько вас покупают. А газета ваша продает немного дороже. Заплатите ей сегодня цену, и она изменит свою теперешнюю гнилую политику на другую, такую же гнилую; и какого черта вы еще говорите о морали и гражданском долге? А все потому, что каждую минуту рождаются сосунцы. Пока народ терпит, они будут его грабить. А акционеры и дельцы пусть лучше перестанут выть о том, как их обидели. Когда они валят другого на землю и пожирают его, вы не услышите, чтобы они выли. А на этот раз их слопали, этим все объясняется. Не говорите сентиментальных глупостей, сынок! Эти самые парни готовы украсть крошку хлеба у голодающего и вырвать золотую пломбу изо рта мертвеца, да еще и вой подымут, если мертвец ударит их в ответ по морде. Все они одним миром мазани — и мелюзга и те, что покрупнее. Посмотрите на ваш Сахарный трест, со всеми своими миллионами он крадет воду в Нью-Йорке, как самый обыкновенный вор, и обвешивает правительство на своих мошеннических весах. Мораль и гражданский долг! Сынок, позабудьте об этом.
Глава VIII
Жизнь на лоне цивилизации не пошла на пользу Пламенному. Правда, он стал лучше одеваться, манеры его несколько изменились к лучшему, и по-английски он стал говорить правильнее. В нем — игроке и бойце — открылись замечательные способности. Он привык к жизни на широкую ногу, а ум его отточился, как бритва, в этой свирепой сложной работе сражающихся самцов. Но он очерствел, и исчезла его былая добродушная веселость. О культурных завоеваниях он ничего не знал. Даже существование их было ему неизвестно. Он стал циничным, озлобленным и жестоким. Власть положила свой отпечаток на него, как и на всех людей. Не доверяя крупным эксплуататорам, презирая глупцов эксплуатируемого стада, он верил только в самого себя. Это повлекло за собой ошибочно преувеличенное мнение о своем «я», а доброе отношение к другим — нет, даже просто уважение — было разрушено, оставалось только преклоняться перед своей личностью.
Физически он уже мало походил на того, кто прибыл из арктических стран. Ходил он мало, ел больше, чем следовало, а пил слишком много. Мускулы потеряли упругость, а портной обращал его внимание на увеличивающийся обхват талии. Действительно, у Пламенного начало расти брюшко. Физический упадок отразился и на его лице. Худощавое лицо индейца изменилось под влиянием города. Легкие впадины на щеках под скулами округлились. Слабо намечались мешки под глазами. Шея потолстела, и ясно видны были первые признаки двойного подбородка. Былой отпечаток аскетизма, рожденный чудовищными тяготами и усилиями, исчез. Черты лица стали грубее и тяжелее, отражая жизнь, какую он вел, и выдавая себялюбие, жестокость и черствость.
Круг его знакомых — и тот изменился. Он вел игру один, презирая большую часть своих партнеров, не встречая у них ни симпатии, ни понимания и совершенно от них не завися; у него было мало общего с теми, кого он встречал, например, в клубе Альта-Пасифик. А когда борьба с пароходными компаниями достигла кульминационной точки и его натиск причинил неисчислимые бедствия всем деловым интересам, его попросили выйти из Альта-Пасифик. Отчасти ему это было приятно, он нашел убежище в таком клубе, как Риверсайд, организованном политическими заправилами и содержащемся на их средства. Он увидел, что такие люди больше ему нравятся. Они были примитивнее, проще и не задавали тона. Это были честные разбойники, открыто грабившие в игре; внешне они казались более грубыми и дикими, но на них, по крайней мере, не было сального лоска лицемерия. Альта-Пасифик предложил сохранить уход его в тайне, а затем частным образом уведомил газеты. Последние сумели использовать этот вынужденный уход, но Пламенный только усмехнулся и молча продолжал свой путь, сделав, однако, черную отметку против многих членов клуба, которым в будущем суждено было почувствовать сокрушительную тяжесть финансовой лапы клондайкца.
Репутация Пламенного, мишень газетной травли в течение многих месяцев, в конце концов была разорвана в клочья. Не осталось ни одного факта в его биографии, какой не был бы объявлен преступным или порочным. Общество превратило его в некое зловредное чудовище и тем окончательно раздавило последние надежды, какие он когда-либо питал на знакомство с Диди Мэзон. Он чувствовал, что никогда не сможет она ласково посмотреть на человека его калибра, и, повысив ей жалованье до семидесяти пяти долларов в месяц, он стал понемногу о ней забывать. О прибавке она узнала через Моррисона, а затем поблагодарила Пламенного, и тем дело кончилось.
Как-то в конце недели, утомленный и раздраженный городской жизнью, он поддался причуде, которой позже суждено было сыграть важную роль в его жизни. Причиной послужило желание вырваться из города, подышать чистым воздухом и переменить обстановку. В оправдание своей поездки в Глен Эллен он уверял себя, что намерен обследовать кирпичный завод, на котором так поддел его Хольдсуорти.
Ночь он провел в маленькой деревенской гостинице, а в воскресенье утром, верхом на лошади, взятой у глэн-эленнского мясника, выехал из деревни. Завод был расположен вблизи, на равнине у берега Сонома-Крик. Печи уже виднелись сквозь деревья, когда он повернул голову налево и увидел на расстоянии полумили группу лесистых холмов, перед склонами горы Сонома. Гора, тоже заросшая лесом, громоздилась за ним. Деревья на холмах, казалось, манили его. Сухой воздух раннего лета, прорезанный солнечными лучами, подействовал на него, как вино. Бессознательно он пил его большими глотками. Вид кирпичного завода казался ему непривлекательным. Ему надоели всяческие дела, а лесистые холмы тянули его к себе. Под ним была лошадь — хорошая лошадь — решил он; она возвращала его к далеким дням юности, когда он скакал в Восточном Орегоне. В те ранние годы он был немножко наездником, и сейчас ему приятно было слушать, как лошадь грызет удила, а кожаное седло скрипит под ним.
Решив раньше позабавиться, а затем уже осмотреть кирпичный завод, он въехал на пригорок, выискивая путь к холмам. У первых же ворот он оставил проселочную дорогу и, пустив лошадь легким галопом, понесся по полю. С обеих сторон колосья доходили до талии, он с наслаждением вдыхал их теплый аромат. Жаворонки взмывали при его приближении, отовсюду доносилось мелодичное пение. Взглянув на дорогу, можно было заключить, что ею пользовались для перевозки глины к ныне бездействующему заводу. Успокоив свою совесть мыслью, что он не отступает от первоначальной цели осмотра, он подъехал к глиняной яме — огромной пробоине на склоне пригорка. Но здесь он задержался недолго и свернул налево, оставив дорогу. Не было видно ни одного домика, ни одной фермы, и это безлюдье было особенно приятно после городской толчеи. Он ехал лесом, пересекая маленькие, заросшие цветами просеки, пока не наткнулся на родник. Растянувшись на земле, он вдосталь напился прозрачной воды и, оглянувшись по сторонам, с волнением ощутил красоту мира. Это его сильно поразило; он понял, что никогда раньше ее не замечал, а многое успел позабыть. Нельзя вести крупную финансовую игру и не потерять воспоминаний о красоте Вселенной.
Впивая чудесный воздух леса, далекое пение жаворонков, он чувствовал себя как картежник, поднявшийся из-за карточного стола после долгой ночной игры и вырвавшийся из спертой атмосферы глотнуть свежего утреннего воздуха.
У подножия холмов он увидел поваленный забор. Сразу можно было сказать, что ему по крайней мере лет сорок — работа пионера, пришедшего в эти края, когда кончились дни золота. Здесь лес был густой, но без зарослей кустарника, и, хотя синее небо было скрыто переплетенными ветвями, внизу можно было свободно проехать. Он очутился в уголке, охватывающем несколько акров, где дубы, манзанита и мадроны уступали место группам стройных красных деревьев. У подошвы крутого холма он наткнулся на великолепную группу красных деревьев, словно собравшихся у крохотного журчащего источника.
Он задержал лошадь: здесь у источника росла дикая калифорнийская лилия. Это был чудесный цветок, возросший под соборным куполом высоких деревьев. Его стебель, вышиной футов в восемь, поднимался, прямой и стройный; зеленый и обнаженный до двух третей высоты, он распускался выше дождем белоснежных восковых колокольчиков. Здесь были сотни цветов, все от одного стебля, нежно дрожащие и хрупкие. Пламенный никогда не видел ничего подобного. Он снял шляпу, охваченный каким-то смутным, почти религиозным чувством. Медленно взгляд его переходил с лилии на окружающий ее пейзаж. Да, здесь совсем не то. Ни презрению, ни злобе здесь не место. Было чисто, свежо и красиво, словно в храме, а все это не могло не внушать уважения. Все дышало священным покоем. Здесь человек испытывал побуждение стать благороднее. Все эти чувства переполняли сердце Пламенного, когда он осматривался по сторонам.