Дмитрий Володихин – Огненный рубеж (страница 6)
Уходят ордынцы, бегут ордынцы!
– Ты… меня… ты ж новгородец… – просипел князь в лицо своему спасителю.
Тот криво ухмыльнулся в ответ.
– Дома я новгородеч. А туто мы все – русские.
– Жизнь… мне… Я не забуду… Потом уж сочтемся… когда… Ахматка…
– Да Бог нас соцтёт.
Прогнав татар, встал Большой полк на свое место, а Сторожевой рядом с ним. Ждали нового натиска, но потишела Орда, токмо стрелы изредка пускала со своего берега.
Назавтрее Ахматка порадовал Холмского: никого не послал на броды. Угомонился, бич Божий. Знать, сам Бог к Руси нынче милостив.
А по вечерней поре на взмыленной лошади прискакал к шатру старшего воеводы именитый гонец, сам Федор Палецкий – из стародубских княжат. Зашел внутрь, едва дождавшись, как есаул охранных людей представит его, и поклонился не в пояс, но и не легко, а середним поклоном, яко равному. Даниил Дмитриевич ответил ему таковым же поклоном.
– Великий государь Иван Васильевич, – заговорил Палецкий, – велел мне, сударь Даниил Дмитриевич…
Речь посланника текла медленно, плавно, и Холмский, дожидаясь завершения его словес, успел порадоваться тому, что победил Орду до того, как его убрали от войска, и поразмыслить, кого поставят на освободившееся место. Оболенского? Хорош, но родом не вышел. Ряполовского? Может быть. Оба дело своё знают крепко, но он, Холмский, лучше обоих. Большая горделивость заключена в таковой мысли, однако и правда тоже.
Итак, кто?
– …справиться о твоем здравии. Милостив ли к тебе Господь наш, не хвораешь ли?
Холмский окаменел.
Не отставка.
Честь.
И прощение.
Ответно молвил с неподдельной любовью ко государю:
– Великое благодарение Ивану Васильевичу за его заботу о моем здравии, сударь мой Федор Иванович, и за его милостивые слова ко мне. Не гневен на меня Господь, здравие мое сохраняет.
И отвесил поклон глубокий, ниже поясного, показуя, како рад прощению.
Палецкий улыбнулся…
На вечерней заре вышел Холмский к Угре, поглядел молча на огни во вражеском стане, погладил свежую рану. Был вечер тих. Покой заполнил душу князя, а на ум пришло одно-единственное слово:
«Отстоялись…»
Наталья Иртенина. Тихонова слобода
1
«Повесть о великом и преславном Стоянии на реке Угре.
Тетрадь четвертая.
Писано в селе Лев-Толстое, прежде бывшем Тихоновой Слободой, в лето 20-е от установления нового мира.
Звонко била мерная капель. Распадалась на два лада: вес-на! вес-на!.. Горячий луч солнца щекотал возле носа. Хорошо! Капель – хорошо. Значит, впрямь весна. Скоро освободится, привольно разольется Днепр, засинеет под теплым чистым небом. Зацветет степь, загустеет травой-муравой. Козаку черкасскому воля вольная, коню козацкому раздольный рай земной… Но тут будь начеку. В травную, сытную степь полезет татарин, охочий до козачьей буйной головы, жадный до русской добычи, житейного скарба, торгового хабара и полоняников. Скор татарин, да козаки днепровские скорее. Сами на татар пойдем, хоть до самого Казы-Кермена и Перекопа… Пан Глинский когда еще про такое дело размысливал, наяву грезил, объезжая дворы-острожки приднепровских владетелей, пана князя Вишневецкого, князя Ивана Ружинского: собрать в одно войско всех княжьих козакови пощупать крымцев, попотрошить их низовские городки…
Крымцы! Вот кто ненавистнее всех прочих ордынских ошметков. Из-под сладостных весенних предвкушений вылезла колючка и остро впилась в душу: татаровья крымского хана Менгли-Гирея сейчас рвут и грызут Подолье, глядишь, и к Черкассам подберутся, а там и до кагарлыцкого острожка рукой подать. А кто натравил их? Московский князь Иван, союзный с крымцами! Длинные руки у этого Ивана. Хан Большой орды Ахмат привел своих татар, чтобы подкоротить московские руки, общипать московские бороды, обчистить московские закрома, заново поярлычить тамошнее княжье. Да сарайские татары уже не те, что прежде. Не Орда, а тьфу! Слабы против московских пушек и пищалей. Жмутся, косятся и облизываются на московскую сторону, а рубежную Угру-реку перейти два месяца не могут, Иванова рать их сторожит и бьет. До зимы ли стоять будут? Так уже зима…
Э нет, откуда зиме быть?.. Весна же на дворе! Капель звонко выбивает в душе чувство радостной легкости, манящего, духмяного степного счастья…
За капелью в уши ворвался храп и свистящие переливы десятка глоток. Атаман открыл глаз. Второй был под щекочущей меховой опушкой, налезшей ему на лицо. Он сел на своем соломенном ложе, крытом бурым походным каптаном, зевнул и почесался. Отбросил чужую шапку на жестком волчьем меху. Раскинувшийся рядом навзничь Мирун бросался ею, что ли, во сне?
Капель оказалась настоящей, только совсем не весенней. За ночь потекла кровля большого амбарного строения, где держали пленников. Окошко размером с голову было бело, запотевши от мощного козацкого храпа. Не разобрать – снегу там навалило и подтаявший сугроб потек сквозь щели, а может, оттепельныйдождь прохудил крышу? Амбар сложили из сырого дерева недавно, на скорую руку, когда в трех верстах от монастыря станом встало войско князя Ивана. Осень была сухая, кровельный тес успел ссохнуться. Капли воды звякали о донышко перевернутого медного блюда на столе.
Затряс головой Мирун, поднявши похожее на бочонок крепкое тулово в тонкосуконной свитке. Будто собачьим чутьем всегда чуял, когда просыпается атаман – встряхивался, как пес, не раньше и не позже. Потянулся к столу, высосал из кружки оставшийся с вечера квас, поискал глазами съестное. Не нашел.
– Седмицу тут валяемся, Гриц, – из его прожорливой глотки вырвалась укоризна. – Сколь еще?
Почтения от верного пса не дождешься. Атаман и не добивался того, знал – Мирун за него душу черту продаст. Оттого и был доверенным у него, князя черкасского и кагарлыцкого.
– Сколь у воеводы Холмского печенка захочет, столь и будем валяться, – огрызнулся атаман, не торопясь подниматься на ноги. А зачем?
Заняться все равно нечем, разве в дверную щель за монахами подглядывать. Еду носят чернецы, отхожую бадью выливают они ж. Раз в день заходит сторо́жа, приставленная к амбару с пленниками, пересчитывает, высматривает – не задумали ль козаки какого дурна. Для них козаки кто? Литвины, ляцкогокруля Казимира данники и подручники. Им дела нет, что князь черкасский и кагарлыцкий привел свой отряд на эту сторону Угры-реки, чтобы предложить козацкую удалую саблю и воинскую доблесть московскому владетелю. Князь Иван от доблести воротит нос. Не признает и княжьего родства-свойства через свою тетку Настасью, женку покойного киевского князя Олелька Владимировича. А скорей не князь Иван, а его главный тут, на Угре, воевода – Данила Холмский.
Вышибить дверь амбара и перебить четверых сторожей было быделом плевым. Но тогда и вся затея с переходом на московскую сторону псу под хвост. Атаман давил гнев на ближнем подступе.
– Знать, до морковкина заговенья, – с кашлем хрипло рыкнул Самуйло.
Вслед за Мируном отрывали головы от своих соломенно-каптанных постелей козаки. Бритые наголо, бритые с длинным чубом на макушке, стриженые в кружок, косматые, с вислыми усами. Зевали во всю глотку, чесали под рубахами и свитками, обступили бочонок с водой, шумно хлебали, наклонясь.
Атаман с невольной усмешкой смотрел на свое малое войско. Бороды не скоблены – ножи отобрали, тела завоняли – здесь в баню донынене пускают, а в татарском стане какая баня? – уксусом обтерся, пуком травы поскребся. Походная одежонка износилась, да и та не зимняя. Сапоги не на всяком, чоботы от холода набиты сеном.
Всякой твари в его козацкой рати было место, иных даже по паре. Ляхов двое, Пшемко и Богусь, то ли братья, то ли нет, бес их разберет, сами толком не говорят, да и с русской молвью не в ладах, через два слова на третье спотыкаются. Прибились к его двору, как и Мирун, безродными псами, но служат верно, много не просят, на сторону не смотрят, так и черт с ними, пускай будут.
Магометан тоже двое. Касымка – тот улыбчивый, прислужливый, верткий, какого роду-племени, и сам не знает – татарин ли, ногаец, а может, и еще какой неведомой масти. При мысли о втором степняке атаман помрачнел. Евтых, которого сходно переименовали на козацкий лад в Евтюха, сделался в этом походе его головной болью. Но сейчас черкеса с ними не было, и то ладно. А если попадется в руки живым, если раньше его не освежуют Ахматовы татары, быть беглому Евтюху повешенным за ноги в лесу на сосне – авось какой медведь полакомится. Из-за него, драного, полоумного черкеса, отряду пришлось в одну из промозглых октябрьских ночей разделиться. Половина, с сербином Небойшей во главе, растворилась в лесной темени с наказом возвращаться до кагарлыцкого острожка. Другая половина исчезла в густом молочном тумане по литовскому берегу Угры-реки… в такой туман ни один татарин не сунется, и стрелы их сделаются в нем слепыми… – чтобы выплыть из марева на другом берегу, на московском… И тут же быть принятыми в неласковые руки москвитян. Те окружили свою мокрую, дрожащую от холода добычу, вздев обнаженные сабли, чеканы и клевцы.