Дмитрий Володихин – Огненный рубеж (страница 13)
От злой тоски в голове атамана роились и злые мысли.
Лунный свет ясно вычерчивал в ночной мгле ствол могучего дуба. Обхватить его руками можно только втроем, столь обширен чревом этот старый дуб, близкий родич того дуба, на котором свистел когда-то Соловей-разбойник.
Когда чернецы обводили монастырек тыном, взяли в ограду и дуб. Почтительны монахи к лесному великану, держатся от него в стороне. Только игумен Тихон ночами приходил к заповедному дереву… и исчезал внутри него. Заметив это впервые, князь Григорий прокрался вслед за старцем к дубу. Обошел его раз, ощупывая, пустился на второй круг. Тихон выдал себя светом, вдруг обозначившим проем двери. Нижняя кромка была на высоте двух локтей от земли. «Дупло!» – изумленно догадался атаман. Большому дубу – большое дупло. Отверстие было с той стороны дерева, которую прикрывал близ возведенный тын, потому незаметно.
Что хранил в дупле монастырский настоятель? Мысль не давала покоя и подсовывала единственный ответ. Лесная обитель была на княжьем счету, кормилась от московских милостей. Князь Иван, верно, щедр к монахам, особенно к тем, кто благословлял его войско на битву с татарами. Москва обильно расплатилась с монахами за свое стояние на Угре: набила припасами амбары, оставила коней, овса. Пускай кони плохи, но чернецы их подлечат для тягловой работы. В дупле же под замком должно быть то, что ценнее припасов и коней. Атаману мерещилось тусклое сияние московского серебра.
Третью ночь он выстаивал на морозе, дожидаясь, чтоб Тихон вылез из монастырской казны. Но игумен сидел там до первого звона к утренней службе. Днем же незаметно к дереву не подойти. Потому князь Григорий едва поверил глазам, когда из дупла на тын прыгнуло пятно желтого света и прямиком к нему, атаману, зашагал старец с игуменским посохом в руке.
– Подмерз, чадо? – ласково вопросил. – Идем. Согрею тебя.
Атаман и хотел было не послушаться, возразить – чересчур внезапно было приглашение, будто его уличили в дурном, – однако ноги сами пошли за старцем.
Дупло оказалось под стать дубу – целая клеть, где можно стоять и спать, чуть подогнув ноги. Однако просторная для одного, она была тесна двоим. Атаман с досадой скользнул взором по крохотному кивоту с иконами и лампадой, приделанному к стенке низко, для молитвы на коленях. Поискал, на что сесть, – не нашел.
– А ты скинь плащ, чадо, да садись, Бога ради. У меня здесь чисто. Ночь длинная, скоротаем в доброй беседе.
Сам Тихон уселся на чурбачок с вершок высотой, колени оказались у груди. На них он сложил морщинистые руки с деревянными четками.
– Видишь, чадо, нечем поживиться в моей келье. Разве молитвой поделюсь. Но ты не за этим стремил сюда свои помыслы?
– Вижу, отче… что ты чернец прозорливый.
– Для Бога тайного нет.
– Тогда спроси, отче, у Него – что мне делать? В какую сторону пойти – к Москве ли, проситься в службу к князю Ивану, которому не нужны ни я, ни мои козаки, или возвращаться ни с чем в воеводство киевское?
– Возвращаться ни с чем обидно, – покивал Тихон, теребя четки. – Помолчим, чадо, помолимся.
Молчал он долго. За то время можно было бы прочесть три песни покаянного канона, если б кто дал атаману такую епитимью за дурные намеренья.
– Выбор твой непрост, – разжал наконец уста игумен.
Он сделал движение рукой и, как скоморох-ловкач на торжище, выложил наземь, на труху дубового нутра, серебряную монетку.
– Это – твое возвращение в Литву.
Второй рукой Тихон вынул откуда-то медный нательный крест.
– А это – Москва.
– Что значит это?! – насупился атаман. – Крест и в Киеве почитают, и в Вильне! Разве потуречится Литва?
– Митрополиты киевские с латынскими папами дружны… – тихо прошелестел старец. – Когда аз, грешный, уходил из Киева, мой крест был таков.
Пошарив на киоте, Тихон показал ему не крест – огрызок креста. Металл порыжел и сгнил, обломался с краев.
Князь Григорий разогнул склоненную спину.
– Мне не по зубам твои юродивые загадки, старче, – сказал гордо, отвергаясь слышанного и увиденного. – Говори яснее, если можешь, а если не можешь, то я оставлю тебя.
Долгий вздох пошевелил длинную седую бороду игумена.
– Аз, убогий, не прорицатель. А расскажу тебе, чадо, сказку. Слушай. В сказке оной сказывается, как копыльский князь Михайла сговорился с киевскими боярами убить ляшского короля и литовского великого князя Казимира, чтобы место его досталось…
– Михайле! Братцу моему…
– Раскрылся сговор, полетели буйны головы с плахи.
– Я б отомстил… – сжал кулаки атаман.
– Козачий вождь Григорий, брат казненного Михайлы, соблазнился посулами Казимира. Ляшский король отправил его от греха и бунта во фряжские страны, ко дворам латынских владетелей. Там князь Григорий сделался богат и знатен, принял латынство, забыл веру православную…
Старец умолк. Атаман свесил голову. Грудь ему теснило гневом, сердце щемило печалью.
– Сказка твоя сбудется?
– Господь не неволит, чадо. Придумай иную сказку.
Князь Григорий рывком поднял себя на ноги.
– Так и сделаю.
Спрыгнул из дупла на снег, в задумчивости прикрыл дверь.
Пока шел к козачьему жилью, бывшему их узилищу, размышлял: не блажил ли чернец? Откуда все это знать ему? Чревовещатели лживы, а этот монах – не из своего ли чрева он говорил?.. Зачем ему нужно, чтоб козаки ушли к московскому князю, а не в Литовскую Русь?.. Не дать им пограбить монастырь, вот зачем! Взяв путь на Москву, не станут брать лишнего, остерегутся. А уйдут на Днепр с хабаром – поминай как звали.
Холодные звезды в небе подмигивали, смеясь над его доверчивостью к московским сказкам…»
6
Видел бы кто со стороны, как бредет неведомо куда, прочь от деревенской околицы, в заснеженные луга и перелески, в скорые зимние сумерки, странная троица – участковый милиционер, приезжий из города чекист и старый священник, – удивился бы несказанно. А если б внимательней разглядел их лица – с миной озабоченности у милиционера, растерянно и неестественно улыбающееся у сержанта НКВД, вдохновенно-молитвенное у впереди идущего попа, – то немедленно решил бы, что дело тут темное. Но раз в нем участвует госбезопасность, то и вмешиваться в это дело не стоит, а лучше держаться как можно дальше. Еще лучше сделать вид, что никакой странноватой троицы по деревне не проходило. Время на дворе такое, что чем тише и незаметней живешь, тем больше вероятность, что доживешь и до иных времен…
Меленький снежок, поначалу радовавший – первый в этом году, природа будто тоже захотела праздновать великую дату революции и принаряжается к завтрашнему, – перешел в метелицу. Ветряной снегопад бил в лицо, швырял горсти колючей ледяной крупы за шиворот, подгонял в спину, будто невидимый конвой, поторапливающий беспомощных людишек.
Впереди вырастала черная стена леса. Позади остались черные избы деревни с огоньками лучин в окошках, как при царе Горохе. Керосину для ламп-коптилок в колхозную лавку не завозили, да и покупать его колхозникам было не на что, а тянуть сюда электрическую линию – грандиозные планы пятилетки не предусматривали.
– А где ж дворцы? – оглянулся назад сержант, вспомнив название деревни.
– Не было тут отродясь дворцов, – пересиливая ветер, крикнул Остриков. – Так только зовется… а отчего, кто его знает… Возвращаться надо, товарищ сержант! Пурга разгуливается. Дорогу заметет.
– Мы на задании, Остриков, – напомнил чекист, бесстрашно шагая вперед.
Тучи, обложившие небо, поглощали свет, сгущали сумерки. Широкая нахоженная тропа белой змеей устремлялась в темнеющий лес. Под кровлей сосен ветер был не так драчлив, зато ночь здесь опускала свой полог быстрее.
– Надо возвращаться! – настаивал милиционер. Он тревожился и уже злился на обоих, чекиста и священника. Оба, казалось ему, лишились ума. – В темноте собьемся с дороги, заблукаем, замерзнем!..
Из-за ответного молчания сдали нервы.
– Дальше без меня идите, товарищ сержант! Я на такое задание, чтоб ни за что сгинуть, не согласный.
Гущин остановился и повернулся.
– Выполняйте приказ, Остриков! – сказал сухо, обыденно, словно в кабинете у начальника милиции, вперив в него пустые, помертвевшие глаза. – Вы сопровождаете меня. Вам ясно?
Милиционер обреченно махнул рукой. Холод пробирался под шинель. Каково ж монаху, одетому в ветошь, даром, что зовется ватником, и с утра не бывшему в тепле?
– Куда ты ведешь нас, отец Палладий? – в последний раз безнадежно попытал он судьбу.
И судьба вдруг откликнулась, смягчилась:
– Там часовенка есть, Трофим Кузьмич. Согреемся.
Отлегло от сердца. Хоть и не сполна поверил он гражданину Сухареву, арестованному по обвинению в тяжком преступлении против советской власти. Ему, отцу Палладию, может, все равно, где и как смерть принять – в лесу от стужи или у расстрельной ямы от пули в затылок. А хуже всего – в лагере от голода и непосильной работы. Но и могильный ров, выкопанный землеройной машиной для потока приговоренных, – куда как мерзко. Тайный, вполголоса и с оглядкой, рассказ про такое дело Остриков слышал две недели тому назад от приятеля, сотрудника калужской гормилиции. После этого он зарекся: если мобилизуют на расстрелы, отправит жену с дочками в Челябинск к тетке, а сам уйдет в бега, завербуется на самую дальнюю стройку коммунизма. И будь что будет.
В голову вползла неприятная мысль: не задумал ли энкаведист пристрелить церковника прямо тут? Непонятно зачем. Но непонятность не доказывала неисполнимости…