Дмитрий Воденников – 33 отеля, или Здравствуй, красивая жизнь! (страница 22)
В Венеции никакие обычные принципы и никакая земная логика не работают. Потому-то затеи и данности, в другом месте считавшиеся бы странностью или же несправедливостью, тут работают признаком роскоши.
Искать нашу комнату нужно было так: сперва заходишь через главный вход “Бауэра” и идешь через все колонны и канделябры. Потом сворачиваешь на нежданную лестницу. По ней три пролета вверх. Затем длинный красивый коридор. Потом лифт – три этажа. Ну и другой коридор, не хуже. Тут уже полтора пролета еще одной лестницы и полэтажный небольшой лифт. А я ведь вообще никогда не помню дорогу домой, даже если живу в этом конкретном доме семь лет. Всегда путаюсь. Поэтому я чувствовал себя частью этой роскоши, этого спрятанного убежища, добираться до которого было так сложно, так интересно и всегда так непредсказуемо. Там был, конечно, покороче путь, не через канделябры, а просто через потайной вход, где два других консьержа, помоложе и не такие обволакивающие, а просто деликатные, сразу вдвоем и очень ловко распахивали одну и ту же тяжелую дверь, и не четыре лестницы, а полторы, и меньше лифтов. Но мы так уже пристрастились к этому приключению – к тому, как добраться в наш самый роскошный в гостинице номер, – что уже и не хотели ходить через потайную дверь.
В общем, конечно, не надо ни от кого скрывать, что “Бауэр” – гостиница с призраками, что уже и было упомянуто. Но тут всё становится значительно серьезнее, поскольку призраки эти хотят участвовать. Они внедряются в ваши ласки, хотят быть между вами двумя каким-то третьим образом, захлопывают шкаф в важный момент, сливают набранную ванну (а эта ванна розовая, что тем более обидно), куда-то девают очень приятно пахнущий крем для тела (я хотел его своровать каждый день, чтоб увезти с собой в память о том, как мы пахли в эти дни и ночи). Но рассказав об этом, я тотчас же должен вспомнить другую важную историю.
Я жил в гостинице
Но самой главной ценностью этого президентского номера были шампуни и всякие пены для ванны, кажется, марки
Расчет был такой. Если они сейчас не положат новые шампуни, ну, или положат половину, то на их тихом гостиничном языке будет означать, что эти флаконы полагались на всё время вашей жизни в этом номере, дорогой любитель всего бесплатного, и будьте добры достать добро оттуда, куда вы его спрятали, и мыться заныканным. Ну, а если всё же положат столько, сколько было, то я победил – и подарочный фонд на год вперед обеспечен.
Сбылся второй вариант, и я очень, конечно, обрадовался, и тут же сгреб и эти все ночные шампуни вслед за вечерними.
А дальше я приходил в номер пару раз в день, зная, что хаускипинг не дремлет и является то пополнить мини-бар, то зарядить фруктов с запиской от генерального менеджера, а то и убрать кровать по-вечернему. Всякий раз перед всеми этими церемониями я опорожнял шампунно-гелевые запасы, но они тут же магически восполнялись.
На третий день моей волшебной жизни в “Адлоне” я явился непоздним вечером домой, чтоб успеть до ужина спрятать в чемодан десять очередных недетских флаконов, но уже на пороге мне пришлось остановиться и почти провалиться под пол. Потому что ровно в прихожей, на аккуратном круглом столике, меня ждала огромная, я не преувеличиваю, огромная корзина. Она была вся укутана в шебуршащую прозрачную бумагу. Под бумагой скрывались примерно полсотни этих флаконов. Сверху прилагалась записка: “Драгоценный Федор! Мы надеемся, что вам понравится наш небольшой подарок. Ваш генеральный менеджер Ханс-Петер такой-то”.
Мне стало сразу стыдно и приятно. Стыдно – что́ подумал Ханс-Петер, которому, видать, нажаловались на меня невидимые убирашки. Приятно – какое количество подарков я привезу в Москву!
И еще одновременно с этим стыдом и с этой приятностью я вспомнил про одну мою подругу – жену знаменитого и довольно-таки богатого пианиста. Она мне всегда жаловалась: представляешь, Игорек-то (предположим) прилетает с гастролей, вот он отыграл в Карнеги-холле, приезжает домой из аэропорта, а карманы-то у него все топорщатся! Кило каких-то леденцов из бизнес-лаунджа, десять шапочек для душа из гостиницы и даже три пары тапочек из самолета!
Неистребимый вечный прекрасный синдром советского командировочного. Передается по наследству.
Моя мама ездила за границу в советское время с кипятильником и пачкой геркулеса – а на суточные покупала нам подарки.
Ничего ни капли не изменилось.
Но про ласки.
Самые главные ласки – тайные.
Мы приплыли в
Марина познакомилась со Сьюзен Зонтаг, когда Сьюзен уже про себя всё знала, но они сразу так стали обожать друг друга, что быстро договорились пойти ужинать. По идее договориться было им непросто. Потому что Абрамович всегда ложится спать в десять вечера, ведь в шесть утра у нее тренер по боевым искусствам. Зонтаг, пока была жива, никогда не ложилась раньше пяти утра. У Абрамович не дом, а одна пустая огромная комната, никаких вещей: кровать и простой длинный стол, огромные окна. У Зонтаг вереница бесконечных комнат, в некоторых из них занавески закрыты навсегда. Абрамович работает по часам. Приходит помощница, ей диктуются имейлы, приходят кураторы, им рассказывается их будущее, приходит массажист, ему дается спина и ноги, приходит Бьорк, ей даются утешительные слова. Всё по порядку. Всё по минутам. У Зонтаг было как: в каждой комнате по компьютеру. В каждом компьютере по книге. Зонтаг переходила из комнаты в комнату каждые полчаса или каждый час, а то и пять минут. Так она писала пять книг сразу. Но часто ее сбивали, отвлекал свет лампы, говорящая водопроводная труба. Часто она не знала, это два часа дня или два часа ночи на дворе?
Этим двум как было договориться об ужине?
Но вот десять вечера, рань для ужина Зонтаг, невозможное возможно для Абрамович, уже заранее перенесшей своего тренера на десять утра. Они сидят за столом в, что ли, “Бальтазаре” и рассказывают друг другу свои детства. Подходит официант. Обе решают ему одновременно шепнуть на ухо что-то из меню. Через десять минут обеим приносят по яблочному пирогу. Обе в детстве прибегали на кухню, когда яблочный пирог готовился и, пока матери не видели, воровали куски и уносили в домик.
Тут Абрамович обнимает Зонтаг.
Через год Сьюзен умерла от рака, причем ее жена Энни Лейбовиц очень подробно это задокументировала.
Мы играем в ту же игру: шепчем доброму семидесятилетнему официанту в разные уши каждый по блюду. Надежда небольшая. Ведь Р. ест всё, что бывает в меню. А я ем всё без ничего, как Андрей Бартенев, который однажды попросил в ресторане: “Пожалуйста, грибную лапшу без лапши и без грибов”. Мой случай. Мы не угадываем одно и то же блюдо, но это предсказано судьбой, мы уже знаем, чем всё кончится, мы, наверное, знаем это с той самой лодки, в которой смотрели в глаза, с того самого момента, как глаза стали отражаться, один в другом, все четыре.
Это и происходит примерно к пяти утра следующего дня, когда вместо одной подушки у нас вдруг их становится две, когда мы понимаем, что на самом-то деле наша очень широкая кровать с очень нежными простынями как будто оказывается сдвинутой из двух (а простыни больше не ласкают, а так, служат), когда узкая улица, где может поместиться либо один человек, либо два в одном (этим самым мы были позавчера), больше нас не вмещает.
Утром, пока я собираюсь, Р. приходит с блошиного рынка в промокших кедах, один из них хоть выжимай (Р. – жертва наводнения), я его выставляю сушиться в окно, хотя что тут, в Венеции, может высохнуть за окном, спрашивается, при всеобщей мокроте, но понимаю, что внутри кедовой подошвы вложен супинатор, чтоб быть на два сантиметра повыше. В другой ситуации это бы ничего не значило, подумаешь, многие хотят быть повыше (а некоторые, так и пониже, – например я, когда не помещаюсь в самолете), но так как мы с Р. уже всё понимаем, то я записываю еще один пункт в список по свою сторону кровати, в список несовпадений и непопаданий, и да, я стремлюсь этот список удлинить, чтоб было меньше ощущений, когда наступит конец.