Дмитрий Веневитинов – Стихотворения. Проза (страница 55)
«Присоединим к доказательству геометрическому другой арифметический пример, и тогда объяснится для нас процесс, которому все следует, равно как в духовном, так и в физическом мире. Сей процесс в самом чистом и в самом общем виде выражается умножением, где переменно и во взаимной зависимости проявляются два числа, заключенные в третьем, синтетическом. В произведении 5X6 шесть повторено пять раз, пять — шесть раз, следственно, каждый из сих факторов перенесен в форму другого. Вот общая теория, или общее выражение всякой синтезы. Таким
«Таким образом, математика в общих идеях своих совершенно выражает форму или организм мира; такая математика есть, без сомнения, закон мира, есть наука. Из сего легко заключить можно, что происхождение чисел не что иное, как постепенное развитие единицы, которая сама себя ограничивает, что происхождение фигур в противоположных между собою направлениях жизни составляет линии, которые пересекаются углами или встречаются в окружностях. Теперь г-н Блише допустит мне, что арифметика представляет закон мира в форме развития, а геометрия в форме появления, что следственно, в арифметике заключается натуральная философия, в геометрии — натуральная история. Я присоединяю также к натуральной философии и натуральной истории другую философию, имеющую предметом то, что подлежит только внутреннему созерцанию, и сию философию называю я частью идеальной философиею (предмет ее о нераздельном), частью историею мира (о человеческом роде); но это нимало не противоречит моему предположению, что натуральная философия относится
«После сих замечаний г-н Блише, может быть, согласится со мной, когда я говорю[193], что такая математика, вероятно, была древнейшею наукою древнейших жрецов и исчезла у греков только по смерти Пифагора[194]. — На эту идею о математике опирался я[195], представляя противоположность между древностию и новейшими временами, где я показал, что сии противоположности заключают, что древнейшим народам закон мира был ясен по врожденному чувству природы, между тем как новейшие могут найти сей закон в одном умозрении; но сверх сего, что в первые времена бытия, человечество, умственно и физически проникнутое законом мира, находилось к природе в совершенно другом отношении, нежели в новейшие времена. Сие отношение древнейших времен к природе, которого слабые следы доселе видим мы в животном магнетизме, было простое и непосредственное; между тем как отношение новейших есть одностороннее, посредственное, искусственное. — Я показал, каким образом по причине сей разности человек выступил из целого своего существования, раздробился, так сказать, на части, и религия утратила свою чистоту».
Вагнер упоминает после сего об усилиях Будды, Моисея и Зороастра преобразовать человека и снова примирить его с природою[196]; он объясняет влияние пророков, приуготовивших в нравственном мире перемену, которою ознаменовалось появление Христа[197]. Потом объясняет он простое отношение первобытного человека к природе, основываясь для сего на законе полярности и развивая действие ума и воли в их соединении. Наконец, распространившись несколько об односторонности опытных познаний и о животном магнетизме, Вагнер заключает статью свою следующим образом:
«Вот точка зрения, с которой я взирал на науку, стараясь объяснить древний мир новейшему. Если я доказал, что органическая форма мира (закон мира) исключительно, ясно и достаточно выражается математикою, то бесспорно, надобно употреблять все усилия, чтобы привести все познания в законы сего математического организма, дабы все общие и высокие открытия свободного ума перешли бы в чувство и в законы нравственности, сделали человека царем природы
ВЫПИСКА ИЗ БЛИШЕ[198]
Я совершенно согласен, что арифметические формулы и геометрические изображения могут быть принят» во всех науках определенными выражениями
После сего Блише распространяется о «Натуральной философии» Окена, на которую ссылался и Вагнер, определяя общую свою идею математики.
О ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ ИДЕАЛЬНОГО[199]
Дева прекрасная, люби моего юношу! Не ты ли первая любовь этого сердца пламенного? Не ты ли утренняя звезда, блеснувшая в раннем сумраке его жизни? — существо доброе, чистое, нежное?! О! первая любовь — эта Филомела[200] под зеленеющими ветвями молодой жизни — и так уже много претерпевает от заблуждений, судьба жестоко преследует ее и убивает. Если бы хотя однажды две души равно чистые, в цветущем майском убранстве жизни, с свежим источником сладких слез, с блестящими надеждами юности еще полной, с первыми еще беспорочными желаниями, лелея в сердце незабудку любви, — этот первый цветок в жизни, равно как и в году, — если б хотя однажды два существа родные могли встретиться, слить души свои и в весеннее сие время наслаждения заключить клятвенный союз на все зимнее время земного бытия, если б каждое сердце могло сказать другому: «Какое мне счастье! Ты стало моим в священнейшее время жизни. Ты спасло меня от заблуждений, и я могу умереть, не любив никого более тебя!»
О, Лиана! О, Цезаро! Это счастье уготовлено для прекрасных душ ваших.
ЗОЛОТАЯ АРФА[201]
Под светлым небом счастливой Аравии на берегу Исмена жил старец, известный своею мудростию между поклонниками Корана. Он зрел восемьдесят раз, как соседние долины облекались в веселую одежду весны. Чувствуя, что ему скоро должно будет пройти роковой мост, отделяющий небо от земли, он призвал сына своего и обратился к нему с последнею речью: «Кебу, возлюбленный Кебу, мы скоро расстанемся, я не имею богатства, но в наследство оставляю тебе Золотую Арфу и добрый совет. Всякий раз, когда погаснет солнце на дальнем небосклоне, приходи на этот холм с твоею арфою. Я сам всегда наслаждался гармониею струн ее и никогда жизнь не была для меня бременем; если ты будешь верно наблюдать совет мой, счастие тебе не изменит». Слова старца глубоко врезались в сердце юноши; вскоре смерть похитила у него отца, и он остался один, но окруженным толпою надежд.
Когда наступал час, в который любовник восточной розы в прохладе рощей воспевает благоуханную царицу цветов, юноша приходил на холм и едва [ли] персты его касались звонких струн, на прозрачном облаке слетал к нему легкий гений — сладостны были беседы его с прелестным гостем — небожителем. Его ланиты пылали жаром вдохновения и слезы восторга сверкали в них, он был счастлив.
Но много воды протекло в море, много дней скрылось в вечности с тех пор, как Кебу не посещал знакомого холма. — Что может остановить его? Вот он, наконец, какая перемена! Где прелесть юноши! На лице его приметны глубокие следы страстей и печалей, он был мрачен как утес, на коем гром и бури оставили печать свою. — Но с ним верная арфа; она, может быть, восстановит покой сердца его. Он всходит на холм, бросает вокруг взор свой: все родное, все знакомое — так же улыбается природа, небо так же ясно, тот же соловей в тени дубравы. Звуки арфы раздались под его рукою. Ах, не слетает прежний друг его, благодатный гений. Кебу сильнее ударяет в струны, они звенят и рвутся под его перстами. О несчастный! Юноша бросает арфу и громко зовет небожителя, но клик исступления тщетно теряется в долине.
Глава его склонилась на грудь, глубоко вздохнул он и невольно вскликнул: «Ответь мне, изменник!» Но тайный голос отвечал ему — гармония души твоей разлучилась. Ты в себе самом носил источник вдохновения, но страсти иссушили его и сердце твое остыло к красотам природы.
13 АВГУСТ[202]