Дмитрий Урнов – Люди возле лошадей (страница 2)
«Вожжи в руках», – услышал я от первого моего наставника, саратовца Козлова Сергея Васильевича, наездника заводского (слово
Совершенствовался на ЦМИ (Центральном Московском ипподроме) у Грошева Григория Дмириевича. После езды и уборки столичный мастер из мастеров читал мне лекции, однако усвоить услышанное у меня не хватало рук. Браться за вожжи, брался, но о чем слышал в теории, на практике не претворялось. Старался перенять красочность конюшенной речи. Спрашиваю, чем прибывшие с конзаводов двухлетки отличаются от уже взятых в езду рысаков. «Зверем пахнут», – говорит Грошев. Так, касательно всякого конского волоска, изъяснялся наездник. Между собой конники говорили грубовато, но едва заходила речь о лошадях, выражались картинно, что называется, по охоте, как и подобает этому живописному делу. Владение хлыстом, посыл, сборка, понимание пэйса, величие былых мастеров – все это сверкало в их устах и у меня перед глазами, однако вставала грань, за которой объяснения бессильны: «Вожжи в руках!» У меня рук не оказалось, моя роль в конном мире ограничилась языком. Когда приезжали зарубежные заправилы бегов или скачек, я их сопровождал по ипподромам и конным заводам нашей страны.
Посетил страну англичанин Форбс, ветврач королевский. Побывали с ним в Кремле. У гробниц Архангельского собора, рассматривая усыпальницы российских властителей, англичанин говорит пораженный последовательностью: «У вас же опять должен быть царь». Возражаю: «У нас революция была!» Он: «Была и у нас, а совершилась реставрация». В ответ цитирую Ленина: «Мы идем другим путем».
Тогда же американец Сайрус Итон, железнодорожный магнат, протянул нам руку дружбы, ему присудили Ленинскую премию мира и вдобавок подарили тройку. За океан доставил тройку Фомин, прославленный кучер. Лошади у него плясали, как у Ивана-дурака из пушкинской сказки, в его руках тройка произвела в Америке фурор. Но через год коренник по кличке «Водопад» стал на правую переднюю жаловаться, захромал, и решили отправить ленинскому лауреату ещё одну тройку. Фомин в то время лечил ушибленное колено, сопровождать вторую тройку выпало нам с Шашириным, лошадиным доктором. Мне доверили сесть на козлы в качестве кучера. «Кому вожжи вручаете? Он же без рук!» – говорили Горелову. К. И. отвечал: «Зато не нужен переводчик, ведь попадаются не имеющие понятия, каким концом лошадь тянется к овсу, с какого калится».
В Институт Мировой литературы (ИМЛИ), где я числился, Горелов направил запрос с просьбой отпустить меня на месяц в Америку. Институт не отказал, но в изучении литературы требовалось закончить всё, что я занятый лошадьми со дня на день откладывал. Когда до отъезда остался один день, у меня на проездке с недосыпу пошла носом кровь. Бывало с детства, врачи утешали: «Зато не хватит тебя удар. Покапает и перестанет». Не выпуская вожжей,
За океаном
С тремя жеребцами, снятыми с бегов, отправлялись у погрузочной платформы ипподрома. Сцепщик написал на вагоне
Прежде чем сцепщик написал «Лошади» и мы поехали, много друзей хотели сказать нам напутственное слово. Проводы затянулись, доктор уговаривал: «Расходитесь, а то мне ничего не останется для наружных втираний лошадям!». Возникали всё новые лица, каждый приходил с добрым словом и делом. Когда никому неизвестное лицо попробовали спросить, почему так решительно протискивается в вагон, прозвучал контрвопрос: «А кто гвоздь прибил?!» И все увидели гвоздь, державший снаружи металлический люк окна. В дороге, особенно перед сном, незнакомец приходил мне на память. Грохотал и лязгал вагон, но люк окна не прибавлял ничего к ужасному шуму.
На узловых станциях состав подлежал переформированию. Однажды ночью, лежа на сене и чувствуя толчки, слышу шелест бумаги: в пути пришлось дописывать Предисловие к переводу английской книги. Рукописные листы сползли с кипы сена под копыта кореннику по кличке «Купол», топчет жеребец бумагу и стрижёт ушами, недоумевая, что у него под ногами шуршит. Следы кованых копыт на рукописи остались. В издательстве «Прогресс», куда из Мурманского карантина была мной отправлена срочная писанина, озадачились, зачем, с какой целью, текст истыкан гвоздями, но всё же в книге «От Мэлори до Элиота» предисловие мое поместили.
В Мурманске нас окутывал сумраком арктический день и поглощала мраком полярная ночь. Макабризм
В Атлантику шли через Балтику на транспортном судне. Первая стоянка в Антверпене, нас с доктором на берег не выпустили, не удалось увидеть «Ночной дозор». О картине Рембрандта я слышал от деда, своими глазами видевшего: в темный зал входишь и на тебя… идут люди. В Роттердаме выпустили, но от лошадей надолго отлучиться нельзя, до статуи Эразма не добрались. В музее осмотрели череп гуманиста, вместилище мозгов, которыми ворочал ум, создавший «Похвалу глупости» – отправной пункт современности. Родоначальник мышления Нового времени изобличал глупость больших умов, клеймил выдающихся узколобых ученых, изничтожал великих бесталанных писателей, разоблачал всевластных лживых правителей, изображал злобных безбожников и насмехался над ханжеством рьяно верующих. Достойных доверия не нашлось (в 1515-м году). То же самое скажет Гек Финн: «Чтобы совсем не врамши, таких не видал», мой литературный герой.
Перед выходом в океан стоянка сдвоенная – Руан/Ле Гавр. Доктор, озабоченный простоем лошадей, с нетерпением ожидая отплытия, ругался: «Лягавр!».
До Руана больше пятидесяти миль, пешком туда-обратно не обернешься, на берег не выходили, но мне разрешили с капитанского мостика смотреть в ту сторону. «Что высматриваете?» – спрашивает капитан Бельков. Отвечаю: «Там истоки современной прозы». Когда-то моряки разных стран говорили: «Держи на окно господина Флобера». Писатель, живший в домике на берегу, в поисках le mot juste, точного слова, не спал по ночам, свет из его окна служил маяком.
«Голову не жалко оторвать тому, кто решил лошадок доставлять по воде, – говорил Бельков. – Не закачало бы коней!» Океан пощадил – пересекли, как по озеру, говорили матросы. Но у Ньюфаундленда качнуло, палуба вставала дыбом, тревожились за лошадей, держали в стойлах изнутри обитых кожей, Правый пристяжной «Поводар» дышал прерывисто и часто. Нервные колики – диагностировал доктор. Похожий на клоуна, цепляясь за канат, он висел над лошадью и целился шприцем в вену, бормоча: «Оррригинальный шторм…» В Монреале опять карантин, у нас взял интервью сотрудник «Радио Канады». Им, по Юнгу, в силу фатальных связей, оказался бывший владелец московского дома, в котором я вырос, Страстной бульвар № 6. На доме, со двора, виден вензель с буквой L–Lieven, семья дипломатов и военных стратегов.
Корреспондент, он же князь, Александр Андреевич, раньше брал интервью у Керенского. Говор Керенского грубоват, лишен мелодичности, у князя звучит музыка русской речи. Когда так говорили, Чехов писал[3].
Ливен состоял в родстве со Стаховичами, семья, в которой зародился сюжет «Холстомера», воплощенный Толстым. Но приезжать А. А. не приезжал. Так и не дожил, чтобы прийти на Страстной бульвар, где ныне под нашими окнами проходят протестные толпы, и потребовать назад свой бывший мой дом.
Мы переписывались, даже открытка дошла, хотя торговый индекс поставлен вместо адреса, но адресат указан, а где надо, знали, кто с кем переписывается:
О встрече с Ливеном я по возвращении рассказал соседке, их бывшей экономке. Старушка вспомнила, как ей пророчила графиня, «Бабушка Ливен», на полотне запечатленная Серовым. Отправляясь в отъезд, бабушка кастеляншу предупредила: «Ничего у вас не получится!». Записывая рассказ, я испытывал, по Бахтину, чувство амбивалентное: «Не получится»? Как будто у них получилось! И тут же спрашивал себя, неужели невозможное возможно. Немыслимые мысли отгонял, а теперь не выходят у меня из головы предсказание Бабушки Ливен и пророчество мистера Форбса.
За океаном моим первым желанием было увидеть ковбоев и как по заказу мне достался ещё один подарок судьбы. Владевший сетью товарных путей и обратившийся в нашу сторону железнодорожный магнат у себя в стране на политические упрёки отнекивался, отвечая, зачем он связался с нами: «Я простой сельский парень». И в подтверждение своих слов на ферме разводил бычков.