Дмитрий Урнов – Литература как жизнь. Том I (страница 8)
Я за войну не испытал и вовсе ничего, кроме отрыва от Москвы. Тосковал по особому московскому запаху, совсем не благоуханному, но – дитя асфальта: гарь бензина на улице и вонь кошачьей мочи в нашем подъезде столь же дороги и незаменимы, как «звезда полей» для уроженца сельского. Однажды мы с матерью в Подмосковье попали под бомбежку, в Москве прятались от налетов в убежище, выходили под утро: всё небо в заградительных аэростатах. Эвакуировались по Волге на барже, трюм был полон людьми, на переборке возникла фигура в белом халате, врач, предупредил: «В соседнем отсеке размещены больные…», – перечислил остро-заразные и смертельно опасные инфекции.
Магнитогорский театр, где стала работать мать, наполовину был занят госпиталем, зрительный зал на генеральных репетициях заполнялся ранеными. Головы забинтованы, на костылях, хромые, безногие, безрукие, однорукие, одноглазые смотрят вместе с нами, первоклассниками, «Хрустальный башмачок» или «Много шума из ничего» с песнями Тихона Хренникова: «Ночь листвою чуть колышет… С треском лопаются бочки… Хо-хо-хо…». Ставили и «Нашествие» Леонида Леонова. Смотрел из кулисы, диалогов не понимал, всё же чувствовал напряженность: драма предательства во время войны.
«Современником можно назвать того, кто вполне осознает происходящее в данный момент».
Современники, конечно, бывают разные. Например, Джордж Оруэлл высказывался, не взирая на обстоятельства. Во время войны возмущался британской цензурой, вычеркнувшей из его статьи о бомбежках Лондона абзац о расправе над немецким летчиком, который был сбит, с парашютом приземлился на английской земле, а лондонцы, которых он бомбил, самосудом, так сказать, нарушили его личные права. Когда советская армия сражалась под Сталинградом, автору ещё неопубликованного антисоветского «Скотного двора», для которого он все никак не мог найти издателя, важнее всего было предостеречь от иллюзий относительно российского коммунизма. Ему напоминали, что советские солдаты сражаются и за Англию, но Оруэлла попрежнему заботило нарушение прав личности (об этом я докладывал в Югославии на ПЕН Клубе в 1984-м году – отмечали юбилей ещё одной антикоммунистической книги Оруэлла, которая им и была названа «Девятьсот восемьдесят четвертый», а мы его наблюдениям и предсказаниям подводили итоги). Испытывая лишения военных времен, Оруэлл перечислял свои преференции и пристрастия, в том числе, какого сорта табак предпочитает курить, и это в то время, когда Михаил Бахтин, за неимением папиросной бумаги, извёл собственную рукопись на самокрутки с махоркой.
Даже незаурядные люди ранга Оруэлла не берут выше обывательского комфорта, всё сводится к желанию выпить кофе и покурить, без этого жизнь не в удовольствие, а без удовольствия существование теряет смысл. Это было описано Герценом, наблюдавшим подъем филистерства среди расстреливаемой бунтующей бедноты.
Оруэлл видел в свой стране горе и нищету, о чем писал, иногда добиваясь диккенсовской выразительности, однако им написанное и его самого не замечали до тех пор, пока не появилась его антикоммунистическая притча, и по убеждениям социалист пробился к славе при поддержке капитала.
«Магнитогорск – микрокосм Советского Союза».
Магнитогорский Металлургический комбинат предлагал матери стать
У станков ребята стояли на перевернутых ящиках, их отцы воевали, у многих отцов уже не было.
И у дикой Магнитной горы
Под высоты просторных небес
Мы построим под светоч зари
И мартены, и домны, и ЦЭС.
Все опасности, невзгоды, уж не говоря о неудобствах, воспринимались без ропота: война! Не помню, чтобы из взрослых кто-нибудь болел. У меня было четыре воспаления легких. Переливали мне кровь (взяли от отца). По телу высыпали язвы под коркой. Эвакуированный московский врач рассмотрел в лупу мои волдыри и определил: Streptodermia Bulbsa. Просто говоря, лишай. Мне так и говорили: «Мальчик, у тебя лишай». Я возражал:
Видели мы, будто при вспышках, теневую жизнь времен войны. В детском саду нас на прогулку водили в парк у горы Атач. В густых кустах таились картежники, за ними охотилась конная милиция, и бежали в рассыпную оборванцы. Одного поймали и допрашивали. Всей детской группой мы стояли совсем близко. Всадник слегка трогал лошадь шпорой, и выезженный конь ударом головы валил пойманного с ног. Ползли слухи, будто по округе бродит банда «Черная кошка», о своем приближении оповещает мяуканьем, а своё присутствие будто бы обозначила человеческим трупом, повешенным на протянутой вперед и указывающей путь руке Ленина. Ленинская статуя возвышалась тут же на горе Атач, однако трупа мы не видели, не слышали и мяуканья, но жестокость то и дело заявляла о себе.
В школу я ходил, именно ходил минут пятнадцать-двадцать от дома, иду и у дороги вижу, лежит ствол ружья, обломков оружия валялось полно. Поднял ствол и продолжаю свой путь. «Дай-ка, пацан, мне эту штуку», – приветливо обращается ко мне один из двоих сидящих у обочины. Взял он у меня ствол и со всего маху хватанул им по голове сидящего рядом. Я продолжал идти, не оборачиваясь, ошарашенный, но без страха. Взрослый мир на детей не распространялся, жестокость между детьми дело другое, больших мальчишек боялся, но мысли не возникало, будто меня тронет взрослый.
Эвакуацию я пережил в дружбе с Димкой и своим тезкой Митей, будущий математик Владимир Арнольд и будущий биолог Дмитрий Катаев. Над нами где-то в вышине реял старший Митин брат Георгий, мы его называли Юрой. В моей памяти Юра запечатлелся на телеграфном столбе, куда он, цепляясь «кошками», надетыми на ноги, взобрался, чтобы прицепить там проволоку и установить телевизионную связь. Да, телевизионную, так нам было сказано, а верили мы Юре беспрекословно. Когда связь оказалась налажена, у нас было спрошено, что мы хотели бы увидеть. «Кремль!» – последовал наш единодушный ответ. И увидели мы Кремль, не догадываясь, что перед нами в окошке какого-то ящика выставлена открытка. Убежденные в самделишности Юриного передатчика мы попросили показать нам «штаб Гитлера». «Едва ли нас туда пропустят», – предупредил изобретатель, и действительно, увидели мы темное окошко. Юра постоянно что-то конструировал, не знаю, изобрел ли, открыл ли нечто необычайное, ставший ученым-физиком Георгий Катаев. Митю я после войны потерял, у Димки в письмах спрашивал: «Что Митя?» Арнольд, уже нашедший решение неразрешимой задачи Гильберта, отвечал: «Иногда вижу занятого какими-то высокими проблемами». Из Интернета я узнал: сын репрессированного писателя включился в политику, избран гласным Московской Думы.
Значительнейшее для нас лицо военной поры – Вера Степановна Житкова, сестра нашего любимого писателя, Бориса Житкова, создателя книги «Что я видел», которую нам читали, потом мы сами читали и перечитывали наш Утраченный рай довоенной жизни, о переезде мальчика наших лет из Москвы на Украину, нам знакома была тревога и сутолка вокзалов, впрочем, заключительная фраза «И теперь в Харькове наш дом» щемила тоской по дому в Москве. Димкина бабка, бестужевка, занималась с нами, устраивала детские кукольные спектакли. Вера Степановна – мое первое за пределами семейного круга впечатление от личности. Годы спустя, когда я снова встретился с Димкой, а потом и воспоминания его прочитал, нашел у него подтверждение моему детскому чувству, которого я, разумеется, не мог выразить словами, но видеть видел отличительное, ведь даже внук понимал: бабушка – особая[31]. Через сорок лет мне удалось узнать русскую американскую писательницу Антонину Федоровну Рязановскую, «Нину Федорову», создавшую роман «Семья», – тоже бестужевка, тот же отпечаток – духовная дисциплина, внутренняя собранность. Сейчас таких женщин у нас назвали бы