18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Урнов – Литература как жизнь. Том I (страница 17)

18

Когда книга вышла, я из редакции в издательстве «Правда» шёл по Новослободской улице. Иду и вижу движение толп, словно выходят после сеанса из кинотеатра или на выходной отправляются в парк, одни выходят, другие входят. Что за движение? Да это Бутырки! Ворота настежь, стрелка указывает путь в темницу, как бы приглашая в узилище. Думаю, дай зайду. Пристроился к людскому потоку и пошел. На пороге едва не столкнулся с человеком, который, наоборот, выходил. Шёл он в задумчивости опустивши голову, но что-то побудило его задержаться, словно, он ещё не решил, уйти или вернуться. Остановился и, не глядя перед собой, уткнулся мне в грудь, как боднул. Наклонился я и услышал, что, не поднимая головы, он бормочет. «Что вы говорите?» – спрашиваю. «Я говорю, – едва слышно отвечает выходивший из тюрьмы, – ядрит-твою-ма-ать». Фигура на пороге темницы представилась мне подобием байроновского узника: не броситься, если свободу дали, куда глаза глядят, а подумать, понять случившееся. Отпустили – торопиться некуда.

Приходилось «выкорчевывать» и самому Алексееву, но, конечно, без вандализма. Когда, начиная заниматься своей диссертацией, стал я составлять список литературы по теме «Пушкин и Шекспир», то начал по алфавиту с буквы А – Алексеев Михаил Павлович. Но вместо фолиантов в сотни страниц под этим именем нашел всего лишь заметку «Читал ли Пушкин книгу Кронека о Шекспире?». Исследователь надеялся установить, в чем заключались собственно пушкинские взгляды на Шекспира – не расхожие мнения того времени, и пока ученый этого не установил, он не мог себе позволить взяться за фронтальное освещение темы. Библиограф, фактограф – так судили о нём, словно Алексеев только тем и занимался, что крохоборчески копил сведения. А они, кто так думали, в фактах видели чересчур мало, в чашечке цветка (вопреки совету Блейка) не могли разглядеть неба, поэтому и клубились в их воображении всевозможные облака. Между тем Алексеев помещал всякий факт в разветвленную систему историко-культурных представлений, что позволяло ему увидеть в этом факте скрытое от взора тех, в чьих глазах фактам становилось только хуже, если факты им мешали провести любимую мысль. Гуманитарий не отличался от естествоиспытателя, который смотрит в пробирки, и до тех пор, пока не загустеет, будет продолжать эксперимент.

И вот Михаил Павлович напечатал фундаментальный труд, которого я дожидался как путёвки в жизнь: необходимо было подкрепить высшим авторитетом мои соображения о народном молчании в «Борисе Годунове». Авторитет высказался, проследив блуждающий мотив народ в роковые минуты истории молчит. И что же? Бездна сведений о том, кто, где и когда в мировой литературе упоминал об угрожающем безмолвии народа. А Пушкин? Как возникла у него ремарка Народ в ужасе молчит? Держался я мнений тех, кто полагал, что ремарка подсказана царем, а царю – Булгариным, его секретными замечаниями о том, как следует и не следует выражать «народные чувства». Ремарка непушкинская изменила пушкинскую концепцию. Поэт хотел предупредить друзей, которые, не думая о переменчивых народных настроениях, через год станут декабристами, однако вместо легкомыслия толпы появилось напряженное народное молчание.

Что же об этом сказал бесспорный авторитет? Во всеоружии знаний ушел от вопроса. После многотрудных изысканий не сделал очевидный вывод из фактов, им же самим собранных и систематизированных. Вычеркивать рука ученого не поднималась, но не решился авторитет объявить, что у Пушкина народ безмолвствует по царскому указанию с подсказки агента Третьего Отделения. Академик испугался властей?

Это важнейший и сложнейший вопрос пережитого нами времени, и ответа пока не имеется, откуда, кем и как распространялся страх и почему некоторые не боялись. Предостаточно было людей, умных и образованных, добровольно и корыстно следивших друг за другом ради того, чтобы пожертвовать ближним и выгоду извлечь для себя. Орудием полемики вместо фактов служила псевдопатриотическая демагогия. Именно этого пошиба «патриотизм» имел в виду Сэмюель Джонсон: «Патриотизм – последнее прибежище негодяев». Его мнение разделяли и Толстой, и Марк Твен. У нас и на Западе подоплека поклепов, смотря по обстановке, различная, но одно и то же стремление уйти от сути дела, заменив опровержения – обвинениями. Чтобы убеждениями и совестью не поступаться, наилучшим выходом было молчание: если правду сказать нельзя, то по крайней мере не говори неправды. Дед отказался от авторства своих подписных статей о воздухоплавании в Большой Советской Энциклопедии, статьи были перепаханы редакторами в нужном духе. Михаил Александрович Лифшиц от своих искаженных редакторской правкой статей не отказывался, оправдываясь тем, что у него статьи были неподписными, а другого заработка у него не было.

Не подготовил дед и второго издания биографии Циолковского, чего от него ждала и настойчиво добивалась редакция ЖЗЛ. Среди его бумаг остались панические редакционные письма: «Ждем!… Срочно!… Где же Ваша рукопись?!…» Но с началом космического века требовалось изменить порядок интересов Циолковского, а тот перед смертью писал Сталину: «Уверен, знаю, советские дирижабли будут лучшими в мире». Дирижабли! Когда мы с Генри Купером, потомком Джеймса Фенимора, посетили Циолковских, внучка вспоминала, как изменила их жизнь сталинская пенсия и как дедушка «причащал» внучат, давая по ложке угощения ими невиданного – консервированного компота. И мой дед, зная, что в первую очередь и до конца занимало провидца, не мог в жизнеописании мечтателя поменять местами дирижабли и ракеты.

Дед, думаю, не смог бы и Сталина вычеркнуть, что оказалось сделано другой рукой, и биография провидца воздухоплавания и звездоплавания оказалась написана так, как требовалось, когда неудобопоминаемыми оказались и дирижабли, и Сталин.

Автора пошедшей в печать биографии я множество раз видел у деда, он расспрашивал и внимал. Выразил в книге признательность? Цитировал? Назвал в библиографии, по алфавиту, на букву «В», и таких благородных людей я с детских лет и до седых волос перевидал неисчислимое множество.

Символически отблагодарили деда экскурсоводы калужского Дома-музея Циолковского. Жаль, не увидел дед, что мне довелось увидеть: в лохмотья зачитанную его книгу. «По ней и ведем экскурсии», – объяснили мне сотрудники музея, им-то нужно было объяснять модели дирижабля и куски гофрированной обшивки, такие же у нас на Страстном находились в домашнем обиходе.

Пятый океан

«Всё выше и выше и выше стремим мы полет наших птиц…»

До войны мы с дедом ездили по ресторанам. В Новый год на Ёлку посещали «Яр», тогда Дом Авиации, теперь опять «Яр». Каждое воскресенье отправлялись к «Стрельне», ставшей и оставшейся Музеем авиации. Троллейбусная остановка так и называлась Стрельна, а перед Стрельной – Бега. Я спрашивал, что такое бега, дед отвечал: «Бегают лошади», но объяснять считал излишним всё, что совершалось на земной поверхности – не было летанием. Однако бега запали в мое сознание и с годами развились в увлечение, а увлечение в границах моего существования сделалось параллельной профессией.

В Музей Авиации дед передал первый русский авиамотор, не умещавшийся у него в комнате, под потолок не повесишь. Мне отдал старинный шлем пилота, первобытные защитные очки и свои изношенные летчицкие краги. В музее стоял истребитель, мне разрешали забраться в кабину, я поглядывал через борт и бормотал песню из кино: «В далекий край товарищ улетает…»

Стараясь заразить меня летанием, дед хотел увлечь меня в небо, «пятый океан», так начитавшиеся «Робинзона Крузо» уходили в море, а книга стояла у деда на полке во всех вариантах, и полный перевод Франковского с рисунками Гранвиля, и увлекательный пересказ Чуковского для детей, и скучные нравоучительные пересказы для взрослых. Если в небе плыл самолет, дед мне объяснял, что это за «летательный аппарат».

Один раз над нами повис дирижабль, увеличенная модель, стоявшая у деда на шкафу, и до чего же дед обрадовался – до конца своих дней оставался энтузиастом воздухоплавания. Воздухоплавателей примиряла со Сталиным расположенность вождя к воздушным шарам, о чем упомянуто в «Деле Тулаева», а портрет вождя в романе написан с натуры и с художественной объективностью, поэтому и появились беспошлинные подражания шедевру Виктора Сержа. Дед, оказавшись на похоронах погибших стратонавтов рядом с Иосифом Висарионовичем, рассказывал, как он видел грусть на лице непреклонного вершителя наших судеб. Я просил деда сказать ещё раз, каким был Сталин. Дед произносил: «Печальным». Становилось мне жаль и стратонавтов, и Сталина.

Всё это умерло, ушло – так я думал. Кто станет строить дирижабли, чтобы лететь на Северный Полюс? Но попалась мне книга про сталинский Арктический щит, начал читать… На столе передо мной была разложена «макулатура», машинописные копии документов из бумаг деда, возвращенных Архивом Академии Наук. Дедов фонд содержит свыше четырехсот единиц, а вернули копии. В них попадались имена Брунс и Горбунов, и я думал: отшумело, отошло в небытие! И вдруг со страниц новой книги встают и Брунс, и Горбунов, а рядом с ними «известный дирижаблестроитель Б. Н. Воробьев»[64]. Приводятся слова из дедовой статьи 20-х годов о воздухоплавательных путях над Сибирью. У нас хранилась стопка оттисков этой статьи: выглядела надгробной тумбой дедовским замыслам, и на тебе! Вижу подтверждение мысли Ламмене, занимавшей Горького: вечная житейская похлебка, варево в котле истории, что-то выходит на поверхность, что-то, опускаясь на дно, исчезает и снова возникает наверху.