18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Старицкий – Наперегонки со смертью (страница 77)

18
Семен Михайлович Буде-о-онный Скакал на серой кобыле. Он был во кожаной тужу-у-урке, Он был во плисовых штанах, Он пел народну песню «Му-у-урку», Пел со слезою на усах. И в месте том, где эта Му-у-урка Уже убитая была, Была мокра его тужу-у-урка, Навзрыд рыдала кобыла.

Вот совсем не знаю почему, но мне как-то решительно захотелось перед этим пожилым сильно усатым человеком моментально вскочить и встать по стойке смирно. За невозможностью принять вертикальное положение я вытянулся вдоль койки и бодро доложил:

— Товарищ Маршал Советского Союза, ваше приказание выполнено.

Буденный перестал терзать гармонь и дернул себя за кончик знаменитого уса.

— Какое приказание? Я ничего не приказывал. Тем более от чьего-то имени.

— Так я ничего и не сделал, — выпалил я одним дыхом.

Семен Михайлович посмотрел на меня с интересом и как-то искоса, потом заявил, что мне пить не полезно при такой лихоманке, а он вот выпьет непременно.

И выпил, кстати, с большим видимым удовольствием, отставляя мизинчик в сторону от стакана, из которого медведь до него «мохито» тянул.

И крякнул вкусно, вместо закуси расправив усы.

— Товарищ маршал, а почему вас в тридцать седьмом не расстреляли? — задал я наглый вопрос.

Он же глюк. Почему не задать волнующий вопрос привидению? Привидения вроде как врать не умеют.

— Хе… — Маршал, усмехнувшись, снова поправил свои шикарные усы мизинцем. — Хотели шлепнуть. Очень хотели. Целых два грузовика от Николки-пидораса прикатило на дачу меня брать под микитки.

— От кого? — переспросил я.

— От Ежова, — пояснил Семен Михайлович. — Неужто забыли уже про этого упыря?

— У нас на должности главного упыря Лаврентий Берия числится.

— Да какой он упырь, Лаврушка-то? Он чиновник, руководитель; как вы теперь выражаетесь — менеджер. Партия сказала — он выполнил, ровно на столько, на сколько приказали. Невозможное делал возможным. А Николка — тот с душой зверствовал, с чувством. Оттого, небось, и спился. Не то что до него Гершель работал — с холодным расчетом. Мыл он руки или нет, я не знаю, но голова у него всегда холодная была.

— Приехали чекисты на вашу дачу — и что дальше? — Нетерпение мое было сильнее озноба.

Когда я еще такое услышу, да еще из первых уст.

— А ты не перебивай старших. Молод еще.

Пожевал маршал усами, а глазами в себя впал, вспоминая тихим голосом:

— Высыпали они из кузовов и давай кричать в рупор, чтобы я добровольно сдался и разоружился перед партией.

— А вы?

— А что я? У меня на даче кроме наградного маузера с «Красным Знаменем» на ручке, еще пара пулеметов с гражданской заныканы. «Льюис»[121] английский и кольт американский.[122] И патронов к ним «родных» дохрена. Решил я: не дамся. Загнал всех своих в подпол, а сам с адъютантом как полили в два ствола, так чекисты сразу на жидкий стул сели. Залегли, и не шкнут. Сцыкотно им воевать-то. Не привыкшие они к этому. А как мы гранату кинули, так они вообще за деревья попрятались. Так два часа в позиционную войну и играли. Они шевельнутся — мы очередь. Они лежат, мы магазины с лентами набиваем заранее. Потом Коба позвонил. Сказал, чтобы я не нервничал, никто меня трогать не будет. И, правда, смотрю в окно: погрузились опричнички в свой транспорт и умотали. Но, говорит, пулеметы, все же сдай. Фу, мля, за это надо выпить. Труханул я тогда, как на духу говорю, в сабельной рубке так не трухал. А у меня все же пять Георгиевских крестов за храбрость в бою.

— Как пять? — не понял я и тут же уточнил: — Полный бант — это четыре креста.

— Тут такое дело было, понимаешь, перед тем как нас на Кавказский фронт перебросили… В общем, дал я в морду вахмистру, чтобы он руки свои не распускал. И меня за это под суд. Расстрел грозил, но заменили лишением Георгиевского креста. Первого моего. А потом я еще четыре заработал. Вот как оно по жизни бывает. — Маршал выдохнул и красиво сцедил стакан водки, занюхав его «мануфактуркой».

— А дальше что было? Ну со Сталиным?

— А вот дальше — военная тайна. А у тебя, паря, допуска нет, — смеется. — Лошадку я свою до ума доводил, которую потом «буденновской породой» назвали, хотя справедливее было бы ее казачьей породой назвать. От политики и большой власти отошел я до самой войны, но и не трогал меня никто. Даже сучонок Клим, который свою подпись на мой арест поставил. Тогда ведь как было: без подписи наркома никого и арестовать не могли из его ведомства. А рабочего, коли трудовой коллектив его на поруки взял, тоже отпускали.

— А потом?

Маршал помолчал и ответил грустным голосом:

— А потом колебался я синхронно с линией партии.

— А вот говорят, у вас в Первой Конной армии Бабель был?

— Хорошая бабель была, — кивнул маршал и игриво улыбнулся. — Но не о том сейчас речь. Не с тех яиц началась Троянская война.

Потрогал маршал мой лоб холодной рукой. И сказал уже тоном заботливой сиделки:

— Ну вот жар твой на снижение пошел. Что и требовалось…

— Больной перед смертью потел? — припомнил я старый анекдот. — Потел, отвечают. Очень хорошо!

А маршал, совсем не посмеявшись, снова растянул меха гармошки, позвякивая колокольцами.

Платок тонет и не тонет Потихонечку плывет. Милый любит и не любит Только времечко ведет. Ах, Самара городок…[123]

И исчез, не допев.

Вот хотите — верьте, хотите — нет, а бутылка водки из морозилки тоже исчезла. Правда, это я уже потом обнаружил.

Но подлечил он меня, призрак-экстрасенс. С этого времени я потихонечку на поправку пошел.

И последний такой сон-явь я очень хорошо запомнил. Был он как те глюки, что посещали меня под охедином в сефардском госпитале Виго — реальнее самой реальности в ощущениях.

Ехал я куда-то в поезде, ночью. Плацкарте голимом, советском, на ощупь сальном. На боковой сидушке. И был я в зеленой курсантской форме с черными погонами. В «парадке» с галстуком, что характерно.

Напротив меня сидел небритый мужик с суховатым лицом, в потертом пиджаке. Синяя шерстяная сорочка с красной искрой расстегнута на три пуговицы.

Между нами на столике практически выпитая бутылка «Сибирской» водки со штампом вагона-ресторана на этикетке и нехитрая закусь из той породы, «чтоб была» для порядка. Без закуски пьют только алкоголики.

В окнах ничего не было видать. Темень и темень.

Вагон тревожно спал, покачиваясь.

Полумрак от дежурных лампочек.

И мерный перестук колес на рельсовых стыках.

— Вот ты учишься — так учись, — втирает мне этот мужик. — Мне учиться не дали. В Суворовское училище в конце войны разнарядка на меня пришла из военкомата, но не пустила родня. У меня отец — Герой Советского Союза, пал смертью храбрых при форсировании реки Днепр. И мне, как сыну Героя, пенсию хорошую платили. Вся семья с той пенсии кормилась. Хоть Алтай и благодатный край, а после войны и в нем было очень голодно. А в шестнадцать лет посадили меня на комбайн. Помощником. Так моя задница к этому комбайну на всю жизнь и приросла. А я учиться хотел. Шибко хотел. Не срослось. Не было бы этой долбаной пенсии за отца, может быть, и выучился. Так что учись, пока дают. И за себя и за меня учись…

Проснулся я после этого сна совсем здоровым. Только очень слабым. Но стамеску с киянкой руки держали.

Работать надо.

Учиться я давно выучился и за себя, и за того парня.