18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Сидоренко – Когда в юность врывается война (страница 3)

18

Госпиталь, в котором мы находились, по своей системе лечения и распорядка дня походил на санаторий. Здесь находилось всего пятнадцать человек фронтовиков, нуждающихся в стационарном санаторном лечении.

И здесь, на даче, было создано какое-то подобие санатория. Питание было отличное, временем располагал каждый, как хотел. Это заведение обслуживало всего четыре человека. Пожилой врач, две молоденькие сестры Саша и Маша, и повариха Свёкла Карповна – уже пожилая женщина со скуластым украинским лицом и самой настоящей поварской комплекцией.

Мы жили в саду из вишен и яблок, цветов и виноградников. В нашей комнате всегда стоял кувшин с букетом цветов и ваза с вишнями – это была забота Саши и Маши. В госпитале этом мы одни были им ровесниками. И они часто по вечерам, после работы, приходили к нам рассеять скуку, поболтать о том о сём, поиграть в карты, вспомнить о доме. Часто своё свободное время мы проводили на озере. Там у нас было целое хозяйство, раздобытое расторопным Шаматурой: краденая, или, выражаясь мягче, трофейная лодка, две удочки и баночка с червяками.

Часто мы с Машей ходили ловить рыбу. Закидывали удочки, садились в тени на бруствер и ловили, но рыба никогда у нас не ловилась. Однажды, правда, Маша вытащила большую лягушку, размером с жабу, такую же зелёную и всю в бородавках. Маша выбросила её вместе с удочкой, а меня попросила не говорить об этом Шаматуре.

Когда уже совсем наступали сумерки и с озера веяло освежающей прохладой, мы катались на лодке. Маша садилась на нос, я брал вёсла, и лодка тихо скользила в камышах. Мы выплывали на середину, и когда становилось совсем темно, и тусклый месяц длинной колеблющейся полоской серебрился по озеру, Маша набиралась смелости и тихо начинала петь.

Не знаю, какой был у неё голос, не знаю, что было в её песне, но в этой чарующей обстановке я забывался. Какая-то неведомая сила отрывала меня от земли и несла по воде и по воздуху. Я поднимался ввысь и демоном летал где-то там, далеко на Родине, в родных местах. Каждый звук её голоса открывал мне всё новые и новые картины: задушевные и чарующие, нежные и волнующие, скорбные и грустные. В её чистом девичьем голосе таилось что-то зовущее, увлекательное. В нём сочетались широкая удаль с глубоким томлением, сердечная тоска с детским озорством. В нём было что-то обворожительное, захватывающее и таинственное. Тихо ныло сердце от этих, теснившихся в нём, взволнованных и возвышенных чувств…

Ночь была тихая, тёплая, мерно шлепали весла, и за кормой журчала вода. Веером расходились волны, поблёскивая светом луны. Далеко по озеру лилась Машина песня, и всё новые и новые чувства наполняли грудь.

Как-то особенно ощущалась преждевременная потеря здоровья, замкнутость и безжизненность госпиталя. Мятежная тоска сводила душу…

…В этот вечер я поздно вернулся домой, но спать не хотелось. Вышел на балкон. Открывалась очаровательная картина: между редких рассеянных туч медленно скользила луна, бросая свет на широкую степь с шумящей рожью, на озеро, на одинокий рыбацкий домик на берегу. Приятно обдавало вечерней прохладой, и в чистом воздухе ощущался знакомый аромат созревшего хлеба. Этот запах возбуждал в памяти что-то далекое, родное, из детства. Прекрасное, дорогое, но уже неповторимое. И грусть, нежная и волнующая, разливалась в груди, разрывавшейся от чувств. В ней билось крепкое, здоровое сердце, рвущееся к большой жизни. Оно было полно кипучей, нерастраченной энергии, требовавшей настоящей жизни: труда, развития, любви…

Далеко-далеко, где-то за Берлином и Варшавой, Одером, Бугом и Вислой раскинулась необъятная Россия. Теперь она была для меня другой: родной и неоценимой. Всё было мило и дорого сердцу. И почему я раньше не видел и не понимал этого? Только в чужих краях оценил и разглядел её во всей красе. С какой щемящей, задушевной тоской припомнил я своё беззаботное, вихрастое детство из прошлой жизни…

Давно ли было, когда я бегал и скакал верхом на палочке, разбрызгивая лужи. В памяти воскресла маленькая деревушка Лунза среди уссурийской тайги и Сихотэ-Алиньских гор, где я провёл детство. Я помнил каждый рубленый домик на двух нешироких кривых улицах, занесенных снегом. Здание школы, из которого в морозном воздухе стелился мягкий лиловый дымок. Мирное счастье таёжной деревенской жизни.

С тоскою в сердце я ощущал непроходимую уссурийскую тайгу с густыми зарослями дикого виноградника, таинственным шумом в кронах высоких елей, душистым ароматом расцветающих лип.

Там, в долине, среди тайги, в нескольких убогих строениях ютилась пасека. Рядом шумела горная речушка с быстрым потоком прозрачной, студеной воды. С другой стороны, далеко за лесом, величественно возвышалась громадная гора с каким-то седлом и страшным наездником – она тогда казалась мне самым отдаленным и таинственным местом на земле, за которым или кончается свет, или начинаются необитаемые страны.

Беззаботно и быстро пронеслось моё раннее детство – счастливая и неповторимая пора. Двенадцати лет, закончив четыре класса начальной школы, я отправился в район, чтобы продолжить учёбу и жить там в людях. Дорога поднималась и опускалась змейкой. Осенний ветер осыпал желтые, повядшие листья. Я поднялся на высокую гору и оглянулся: далеко позади, среди гор, окутанных синей дымкой тумана, осталось родное село. Прощайте, горы, прощайте, родные места! Прощай, моя тихая, беззаботная жизнь, прощай, мое детство.

Поселился я в семье у своего дядьки. Это была неспокойная, хлопотливая семья, похожая на все семьи, живущие без матери. Вечно ссорились между собой дети, а отец их часто прибегал в воспитательных целях к безжалостным поркам.

Жил затем у другого дяди, но эта жизнь у «своих» мне никак не нравилась: осознание того, что ты всегда лишний, особенно за столом, безмерно угнетало.

Такая жизнь рано приучала к самостоятельности. Я был предоставлен сам себе. Читал, что хотел, делал, что думал. Увлекался всем новым, часто посещал кино. Пробираться туда приходилось иногда с некоторым ущербом для совести. Обычно за углом кинотеатра я находил троих-четверых таких же «миллионеров», как и сам. Мы складывались и покупали билет – один на всех. Затем один из нас важно проходил в зал и открывал окно на сцене за экраном, куда впускал только «своих». Окно потом опять закрывалось, мы прятались где-нибудь за грудой афиш и декораций и спокойно смотрели картину… с другой стороны экрана.

Страстно увлекался художественной литературой, особенно иностранной, приключенческой. Читал Марка Твена, Жюля Верна, Джека Лондона, Виктора Гюго, пробовал Бальзака. Любил наших классиков, но с особым удовольствием читал современные рассказы об авиационной жизни.

Начитавшись всяких приключений и фантазий, я с юношеским упорством готовил себя к какой-то необыкновенной, фантастической жизни. Пытался подражать героям любимых романов, стараясь быть выдержанным, волевым человеком, смеяться там, где нужно было плакать, идти навстречу всяким физическим трудностям, а ко всем своим проступкам подходить критически, беспристрастно, с холодной рассудительностью. Словом, я жил какой-то воображаемой, возвышенной жизнью, оторванной от настоящей, обыденной. Позже мне стоило больших трудов смириться с суровой и грубой действительностью.

Юный возраст всегда характерен избытком внутренних сил, желанием сделать что-нибудь необыкновенное, героическое, чем-нибудь отличиться. Но молодые люди ещё не знают, где эту силу использовать, и, как правило, она выливается в грубое озорство и демонстративное поведение. От этого обычно страдают преподаватели. Помню, как-то раз, мы разыграли злую шутку с преподавателем – немцем. Немецкий язык все ненавидели, поэтому ненавидели и преподавателя. Обычно в дневнике, за несколько недель вперёд, там, где должна была ставиться оценка, всегда было натерто воском. И как ни старался упрямый немец написать там неудовлетворительную оценку, ему ничего не удавалось. Перо мягко бегало по натёртой бумаге и следа не оставляло. Тогда немец переворачивал лист, чтобы написать оценку в графу следующей недели, но предусмотрительный ученик натирал воском и там.

Немец ходил всегда в толстых чулках и галошах, которые оставлял за дверью, и тихо, как кот, как будто крадучись или кого-то подстерегая, входил в класс. Он был исключительно точен и пунктуален. Пылал от злости, когда его задерживали после звонка, спешил к двери, не слушая вопросов. Внешне он был какой-то длинный (высоким его назвать было нельзя), горбатый и вечно двигался по классу, как молекула в Броуновском движении. Ходил так тихо, что когда находился сзади, трудно было определить, где он есть, и заниматься посторонними делами было совершенно невозможно. Это злило ребят.

Намечалась контрольная работа. За два часа до урока немецкого языка неожиданно «заболел» один ученик. Паренёк так искусно притворялся, что в больнице признали приступ аппендицита.

Незамеченный никем, он-то и прибил к полу галоши немца.

После звонка немец, как всегда, пулей выскочил из класса. Вскочив в свои галоши, он раза два дернулся и растянулся во всю длину под общий хохот, свист и улюлюканье окружающих. Ещё не понимая, что случилось, весь страшный от гнева, он два раза дернул свою прибитую галошу и, хромая на одну ногу, пошёл к директору.