Дмитрий Шимохин – Тай-Пен (страница 8)
Оглядевшись, вокруг заприметил одного из ямщиков и направился к нему.
— Куда прикажете, ваше благородие? — спросил мужик, почтительно сняв шапку.
— В архиерейский дом. — Мой голос прозвучал твердо и спокойно. — К епископу Тобольскому и Сибирскому Варлааму.
Ямщик удивленно крякнул, но спорить не стал. Сани тронулись, и полозья заскрипели по чистому, белому снегу. Я ехал по улицам древнего города, и на моем лице не было ни тени сомнения.
Морозный, колкий воздух обжигал щеки. Мы миновали нижний город и начали долгий, крутой подъем по Прямскому взвозу. И вот наконец перед нами выросли величественные, древние стены кремля, увенчанные зубчатыми башнями. На фоне холодного, свинцового зимнего неба ослепительно горели золотые купола Софийско-Успенского собора.
Атмосфера здесь была совершенно иной. Веяло веками, мощью, чем-то незыблемым и строгим.
Пока сани катились по территории Кремля, я в последний раз прокручивал в голове предстоящий разговор. Я понимал, что здесь нельзя действовать нахрапом или угрозами, как с Мышляевым. Нельзя говорить и языком выгоды, как с купцами. Человек, к которому я ехал, мыслил иными категориями.
Я должен был отбросить все свои маски: и авантюриста, и промышленника, и безжалостного мстителя — предстать перед ним тем, кем меня уже считало благотворительное общество Тобольска: искренним филантропом, радеющим о душах невинных сирот и ищущим у пастыря не союзника в интригах, а защиты и помощи.
Ямщик остановил сани у входа в Архиерейский дом — большое, строгое каменное здание рядом с собором.
— Приехали, ваше благородие.
Я вышел из саней. Мое лицо было спокойным и исполненным скорбной решимости. Я сделал глубокий вдох и шагнул навстречу своей цели.
Дверь Архиерейского дома отворил не лакей в ливрее, а молодой, бледный монах в простом черном подряснике. Он молча поклонился и пропустил меня внутрь.
Здесь все было иначе. Я попал из мира суеты и денег в мир тишины и вечности. Густая, почти церковная тишина глушила звуки с улицы. Воздух был прохладным и пах ладаном, воском еще чем-то едва уловимым. Со строгих, потемневших от времени икон, висевших на стенах, на меня смотрели суровые лики святых. Их взгляды, казалось, проникали в самую душу, требуя не отчета о прибылях, а ответа за грехи.
— Я хотел бы видеть его высокопреосвященство, владыку Варлаама, — сказал я тихо, стараясь, чтобы мой голос не прозвучал слишком резко в этой благоговейной тишине.
Монах, не поднимая глаз, так же тихо ответил:
— Владыка занят. Он готовится к службе и не принимает. У него дела епархии.
Это был вежливый, но твердый отказ.
Я склонил голову, принимая вид смиренного просителя, в голосе которого, однако, звучала скорбная настойчивость.
— Прошу вас, доложите обо мне. Это дело не терпит отлагательств. Передайте его высокопреосвященству, что к нему обращается дворянин Владислав Антонович Тарановский, член Тобольского благотворительного общества, по неотложному и крайне скорбному делу, касающемуся душ вверенных ему сирот.
Я намеренно подобрал каждое слово. «Дворянин» и «член общества» — для статуса. «Неотложное и скорбное дело» — для срочности. Но главным ключом была последняя фраза — «душ вверенных ему сирот». Я не просил за себя. Я напоминал владыке о его прямой ответственности за свою паству.
Монах на мгновение замер. Я видел, как он колеблется. Он поднял на меня быстрый, изучающий взгляд, снова поклонился и беззвучно исчез в глубине коридора.
Я остался ждать в приемной один.
Через несколько минут монах вернулся.
— Владыка вас примет, — сказал он уже другим, более уважительным тоном. — Прошу.
Он распахнул передо мной тяжелую дубовую дверь, и я шагнул в кабинет епископа Тобольского и Сибирского.
Кабинет владыки Варлаама не походил на пышные гостиные, в которых я привык бывать. Здесь не было ни позолоты, ни шелков. Только строгость и мысль. Огромные, от пола до потолка, шкафы из темного, почти черного дуба были забиты книгами в кожаных переплетах. На массивном письменном столе царил идеальный порядок, а в углу, в отблесках пламени свечи, темнели лики на старинных иконах.
Сам владыка, высокий, седой старик с орлиным профилем и лицом, будто высеченным из камня, сидел в глубоком кресле. Он не был наивным старцем. Его пронзительные, мудрые глаза смотрели на меня внимательно и строго, и я чувствовал, что этот человек видит меня насквозь.
— Я вас слушаю, господин Тарановский, — произнес он, и его голос, ровный и глубокий, заполнил тишину кабинета. — Что за скорбное дело привело вас ко мне?
Я почтительно поклонился.
— Ваше высокопреосвященство, вы, возможно, слышали обо мне. Я тот самый коммерсант, что имел честь стать членом Тобольского благотворительного общества и пожертвовать значительную сумму на строительство нового приюта для детей-сирот. Я действовал, как мне казалось, из соображений христианского милосердия, желая помочь самым беззащитным.
Епископ кивнул, давая понять, что слышал.
— Так вот, владыко, — продолжил я, и в моем голосе зазвучала неподдельная горечь, — вернувшись в Тобольск, я обнаружил, что добродетель наша была поругана самым гнусным образом. На месте, где должен был стоять новый приют, лишь заснеженный пустырь. Деньги, пожертвованные мной и другими членами общества, бесследно исчезли. Но это не самое страшное. Самое страшное, — я сделал паузу, — что несчастных сирот, этих невинных душ, вернули обратно в тюремный острог, в нечеловеческие условия, где они обречены на болезни и гибель.
Я говорил не о деньгах. Я говорил о поруганной святыне, о преступлении против самой идеи милосердия.
— Я не знаю, кто именно совершил это злодеяние, владыко, — намеренно не назвал я имени начальника тюрьмы, — но очевидно, что некий хитрый мошенник втерся в доверие ко всему нашему Обществу благотворителей. Он обманул не только меня. Он обманул всех нас. Посмеялся над нашим общим богоугодным делом.
Я лишь изложил факты, представив дело так, будто и он, духовный покровитель города, оказался в числе обманутых и оскорбленных.
Епископ долго молчал. Его лицо, до этого строгое, стало каменным, а в глубине глаз зажегся холодный, гневный огонь. Он понял все.
— Это… это чудовищно! — произнес он наконец, и его голос был тих, но в нем звенел металл. — Вопиющая безнравственность! Как такое могло произойти в богоспасаемом граде Тобольске⁈
Он смотрел не на меня, а куда-то вдаль, сквозь стену, и я понял, что мои слова попали в самую цель. Это было не просто воровство. Это было святотатство. Поругание самой идеи милосердия в его епархии.
— Я и пришел к вам, владыко, за советом и помощью, — сказал я с почтительным поклоном. — Я человек здесь новый, моих сил не хватит, чтобы в одиночку бороться с таким злом. Но ваше слово… может сдвинуть горы и дойти до тех сердец, что глухи к закону.
Он резко повернулся ко мне, и в его взгляде была решимость.
— Вы поступили правильно, господин Тарановский. Я не оставлю это дело. Это пятно позора на всем нашем городе, и оно должно быть смыто. Немедленно. Вы можете рассчитывать на мою полную поддержку.
Он подошел к столу, взял лист бумаги и макнул перо в чернильницу.
— Я сейчас же напишу письмо господину губернатору, Деспот-Зеновичу. И потребую от него немедленного и самого строгого расследования этого гнусного дела. А на ближайшей воскресной проповеди в соборе, — он поднял на меня тяжелый взгляд, — я сочту своим долгом напомнить всей пастве о христианском милосердии и о страшном грехе тех, кто наживается на слезах сирот. Думаю, — в уголке его губ мелькнула жесткая усмешка, — некоторым членам благотворительного общества станет очень неуютно.
Я поклонился, скрывая свое торжество.
— Благодарю вас, владыко. Вы даете мне надежду.
Я покинул архиерейский дом с чувством мрачного, холодного удовлетворения. Я получил то, за чем пришел — мощнейшую моральную поддержку. Мой «каток правосудия» только что обрел вес, способный сокрушить любое сопротивление.
Я вернулся на постоялый двор, когда над Тобольском уже сгущались синие зимние сумерки. День был долгим и напряженным. Первым делом я отыскал хозяина.
— Баньку, любезный, — бросил я ему, кладя на стойку серебряный полтинник. — Да пожарче, чтобы пар кости ломил. Смыть с себя и дорожную грязь, и дневные заботы.
Пока баня топилась, я собрал в общей зале трактира своих молодых инженеров. Заказал для всех ужин: горячие щи, кулебяку, сбитень — и подсел к ним.
— Ну что, орлы, носы повесили? — бодро начал я. — Или уже успели заскучать по петербургским туманам?
Они смущенно переглянулись.
Мы как раз заканчивали ужин, когда дверь трактира скрипнула, и в клубах морозного пара в залу ввалился Изя. Он стряхнул с воротника шубы снег, лицо, раскрасневшееся от мороза, сияло самодовольством. Он прошел через всю залу, поймал мой взгляд и, прежде чем подойти к нашему столу, едва заметно, но очень значимо кивнул в сторону коридора, ведущего в наши комнаты.
Я понял. Он что-то принес. И это «что-то» было очень важным.
Рассчитавшись за ужин и кивнув инженерам на прощание, я направился в наши комнаты. Изя поспешил за мной, его лицо выражало крайнюю степень нетерпения. Едва я затворил за нами дверь, он подскочил ко мне, и его глаза горели азартом.
— Курила, я тебя умоляю, давай поговорим! — зашептал он, оглядываясь на дверь, словно боялся, что стены трактира имеют уши. — Я такое узнал! Этот начальник тюрьмы…