Дмитрий Островский – Шрифт Брайля (страница 1)
Дмитрий Островский
Шрифт Брайля
Дмитрий Островский
«Шрифт Брайля»
Барбер
Десятки тысяч кофейных таблеток, спрессованных, выжатых, как лимон, падают в мусорные баки каждый день. Примерно столько же использованных кондомов смывается в ватер-клозет и несется по чреву города, как мертвые медузы – по течению Стикса к кладбищу медуз. Гаркающе-шаркающее звучит в южной, душной, безветренной ночи кругом – и пахнет прогорклым рапсом. Хрупает, шипит во фритюре пережареный нут, падают в хумус монеты беззвучно – достает их шаурмист оттуда загорелой рукой, облизывает пальцы.
– Тхина, ариса?
– Тхина, ариса, – говорю я, не обращая внимание на то, что в тхине только что побывала протянутая мной мелочь – руки у него, что ли, дырявые совсем, – удержать не может?..
Но фалафель ничего. Я ем с удовольствием, весь день на ногах – пообедать, конечно, не успел. “Вам бороду проредить? А как оставить баки? Баки. Мусорные баки. Борода и баки…”
Кажется, я засыпать начинаю. Доедаю фалафель, вытираю грязную тхину салфеткой и кидаю ее в мусор. Сотни тысяч салфеток отправляются каждый день а баки. Миллионы волосков падают каждый день на пол и сметаются в совок, как прах.
Иду домой, мне по Арлозоров и дальше, вверх по каменной отполированной десятками миллионов подошв лестнице. Вот мой дом – с него гроздьями что-то всегда свисает: белье, провода, горшки с цветами. Все, обычно, обгажено голубями. Везде эти голуби. Не люблю их, хоть и говорят, что птица мира, – а я не понимаю: по-моему, никому так не насрать на мир, как голубям.
Мир, впрочем, не мирен уже давно. Как этот, который исправно ходит каждый месяц, говорит?.. Не помню уже дословно. Никогда не оставляет чаевых! Ну да и ладно – дело добровольное… Зеваю, я уже в кровати – она занимает ровно половину комнаты, а за перегородкой – кухонька. Не готовлю на ней, чтобы ненароком ничего не сломать и не запачкать так, что потом не отмоешь – и не расплатишься.
Вспомнил! «Нет, ну ты сравни: как всё это делается
Пришел земляк, тот, который никогда на чай не оставляет – повестка все та же: «Мы сейчас их по самые гланды!» – это он про несчастных арабов. «Разбомбим к чертовой матери!» – я не слушаю, машинка шуршит по неровному затылку, но фейд выходит мастерски – как мне это удается? – секунды самолюбования – и зеркало появляется в моих руках. «Ну как?» – спрашиваю я. «Во!» – земеля показывает большой палец и сразу начинает собираться. «Подожди, голову помыть надо.» «Ах, да – все время забываю, ха-ха…» За мытьем он продолжает: «Знаешь, а все-таки приятно смотреть на наших солдат и наших граждан – как все хотят помочь, сдать кровь…» В какое-то мгновение мне кажется, что если я сожму его голову, то мои пальцы через череп войдут ему в мозг – но я в слишком хорошем настроении – и мысль, не успевая оформиться, тут же пропадает без следа.
Не спрашивайте меня, как я узнал об этом – но я об этом узнал. Тот парень, у которого больше нет дома, залез в петлю. Раздал – раздарил всем – и кончил себя. Все это ворвалось фальшивым аккордом и разорвало ясную и прозрачную музыкальную ткань жизни и, оказалось, что она тонка, как пеньюар, как покров – и сквозь проделанную в ней дыру чернеет холодная супрематическая вечность. Не идти на работу? Нет, пожалуй, пойду… Мы стеклись в это место земного шара, как стекается мутная сель в снеговую падь. Мы все в этом котле, без роду, без племени. Горы сокроют нас – примут на себя ядовитые стрелы. Солнце сожжет на нас старую кожу. Море – успокоит боль. В море – вся соль земная, вся мудрость её.
Встретил старую знакомую. Совсем старую и не совсем знакомую – немного больше, чем таковую. Разговорились, приятно, сколько мы с ней не виделись? Лет пятнадцать? Погуляли, посмеялись, выпили кофе, а потом вина, а потом опять погуляли… А потом она, словив на себе мой взгляд, спросила: «О чем ты сейчас подумал?»
Я целовал её, и это было как тогда, – в прошлой жизни. Когда я отвел её к себе, в свою конуру, у меня вдруг пропал настрой. Я двигался в ней механически, протыкая её плоть, как будто она была совсем чужой – и, казалось, что внутри она была застылой, восковой. Когда я кончил, она лежала неподвижно и мне казалось, что я убил её. Но потом она встала и сказала, что ей надо идти. Я пытался проводить её, но она вызвала такси и уехала. На следующий день я звонил ей, но всё было кончено. Что было это странное смешение чувств – это абсолютное физическое равнодушие и абсолютная духовная близость и любовь. Что было это – и что есть оно? Ведь и сейчас я не могу найти себе покоя. Я позвонил в барбершоп и сказал, что не смогу сегодня выйти.
Я зачастил туда. Скоро у меня совсем не останется денег, но кого это волнует, если в этой стране все равно все в кредит? Там пахнет благовониями и свет приглушен настолько, чтобы видеть только то, что видеть должно. Я хожу только к ней. Она похожа на мартышку, веселая и совсем молодая – о возрасте я, впрочем, не справляюсь. Она из Венесуэлы, её зовут Агуэда, и это её настоящее имя. Я хочу взять её номер, но она не даёт – боится гнева своего сутенера. Я бы забрал её к себе, говорят, что такие – самые благодарные. Мы трахаемся с ней, а после она рассказывает мне жизнь. Она говорит, что я у нее самый лучший клиент за все время, и что со мной ей не страшно. Мне хочется ей верить.
В очередной раз, когда я пришел туда, её не было. Я ушел и вернулся через день, но её всё еще не было. Мне ничего не сказали и предложили Николь – она была из Кишинева и ей было тридцать семь. Не спрашивайте меня, как я узнал. Хотя, вы можете предположить, что я иногда читаю сводки. Агуэде было девятнадцать, когда её нашли мёртвой. Я не могу вам сказать здесь, что с ней сделал этот хасид, потому что меня душат слёзы. Его нашли и застрелили, когда он попытался скрыться – я нахожу эту смерть для него слишком легкой.
Я работаю совсем машинально – не потому, что надо, а потому, что если я не буду работать – то мне конец. Кажется, у меня не хватит духа, как у того парня из разрушенного города – наверно, я просто сойду с ума и буду ходить по городу и нести бессмыслицу всем на потеху. Вот, пришел опять он, мой кровожадный земляк.
– Привет, как дела?
– Плохо, – отвечаю я, – садись.
– А что такое? – настороженно спрашивает он. Он явно не хочет, чтобы я ему сейчас изливал душу, не хочет нарушать своего обывательского спокойствия.
– Да так. Бывают в жизни пассатижи.
– Это да, это да… – отвечает он, облегченно вздохнув.
– Как обычно?
– Да, и сегодня меня побрей, пожалуйста.
Бритья у него в заказе не было. Видимо, сегодня хочет дать на чай – бритье ему так станет дешевле. Ну, что же. Я не против.
– Пойдем, голову помоем.
Я медленно растираю шампунь и смотрю как он пениться как безе. Смываю – и вода приятно шипит, гасит пену – стекает – и по фаянсу мойки, закручиваясь со звонким хрустом засасывается в ненасытное чрево – там тысячи кофейных таблеток и лигул-кондомов проплывают по подземной реке.
– Ай, горячо!..
Я задумался – и не выставил температуру.
– Извини. Вот так нормально?
Я домываю ему голову, и мы идем с ним к креслу.
Пока я стригу его, он бубнит все о том же и, кажется, что смысл его слов начинает до меня доходить. Когда я кончаю, то с удовлетворением оглядываю его и понимаю, что стрижка удалась. Я беру зеркало и показываю ему его затылок.
– Четко, как всегда!
– Давай бриться теперь?
– Ага.
Я беру опасную бритву и обрабатываю её, чтобы не попала инфекция, у него на глазах – так положено. Я намыливаю ему щеки итальянским мылом для бритья, поворачиваю ему голову набок, натягиваю кожу и начинаю аккуратно скашивать щетину.
– Слушай, – говорит он, пока я вытираю лезвие о полотенце – Иран, будь он неладен! Чего мы ждем? Я, ты знаешь, что думаю?
– Подожди, не говори пока ничего – я прохожу у него под нижней губой и срезаю полоску, идущую к подбородку.
– Я думаю – ядеркой вдарим! Мы еще не начали мстить…
Я смотрю в зеркало и вижу себя. Я уже не совсем молод, но еще красив. Подо мной сидит говорящая голова – она открывает рот, но я не слышу слов – ярость застилает мой разум и я удивляюсь, насколько внешне я при этом спокоен. Я беру говорящую голову, чуть приподнимаю и с наслаждением вижу в зеркало, как бритва режет белую свежевыбритую плоть. Кажется, что у говорящей головы появился второй рот, из которого сначала льется темное, а потом, фонтаном – алое. Голова растерянно смотрит на меня в зеркало, а потом из-под накидки появляются руки – и, оказывается, что голова человечья. Человек хочет что-то сказать, но получается какое-то бульканье. Руки спешно шарят по горлу, пытаясь там что-то найти, но быстро слабеют и опускаются. Я чуть отодвигаюсь от кресла, чтобы на меня не попала кровь, но, кажется, она все равно попала. Я вижу, что, оказывается, в барбершопе я один – вместе с бездыханным уже телом – оно откинулось в кресле и, вроде бы, ему удобно. Я снимаю фартук и вешаю его рядом с другими. Стараясь не наступить в кровь, выхожу из зала в прихожую, выключаю везде свет и ухожу.