18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Мамин-Сибиряк – Родительская кровь (страница 2)

18

– Варнаки и душегубы все до единого, – кричал Секрет, начиная показывать полученные в разное время рубцы и членовредительства. – Во как по пояснице изуважили в позапрошлом году, – пять ден вылежал… А то по глазу хлобыснули в том году, так думал: смерть моя, а уж что было по затылку кладено – и счет потерял.

– Да ведь и ты им не пирогами откладываешь?

– Обнакновенно, разговор короткий; я их, варнаков, вашескородие, сухим горохом стреляю… На, носи – не потеряй, голубчик!.. И только расшельма и народец: один беспалый ездит, а другой – с одной левой рукой. Такие кряжи заворачивают – страсть, вершков двенадцати. Что же, должен я на них смотреть, вашескородие, сложа руки?.. Сколь мога и я их веселю… Больно уж зимой одолевают: цельную ночь сторожишься другой раз. Не однова меня спалить начисто хотели, да пока бог хранит, что дальше. Боятся они меня, потому как я вполне отчаянный человек насчет лесу… Бож-же сохрани!

Иногда на Секрета от этих воспоминаний нападало тяжелое раздумье, и он с неподдельной грустью прибавлял:

– А несдобровать, барин, середовине-то… ох, несдобровать!..

– Почему так?

– Да уж так: сердце чует… Пятнадцать годов я здесь выжил, а теперь сумлеваюсь. Как-то Бац говорит мне: «Ну, Секрет, пиши духовную своей середовине, скоро мы ее за себя переведем, и сейчас только одни угольки останутся». Точно он меня ножом полыхнул… И переведут, беспременно переведут, потому кругом голо – один карандашник, ну, на середовину теперь зубы и точат. Ноне ведь в Пластунском заводе сплошной немец пошел… Уйму леса извели проклятущие, точно они его жрут, потому известно – чужое, разе жаль его: повертится немец-то год – два, сведет лес, да и хвост убрал. Нет, видно, шабаш середовине…

Однажды в конце июля я сильно опоздал на охоте, до города было далеко, и я отправился переночевать к Секрету. В лесу уже было совсем темно, когда я подходил к сторожке со стороны «середовины». Секрета не оказалось налицо, а Власьевна даже не повернула головы в мою сторону и только сердито ткнула рукой по направлению горевшего огонька, разложенного под березками, саженях в двадцати от сторожки.

– Мне бы самовар, – попросил я, но Власьевна и на этот раз точно так же не удостоила ответом, а только махнула рукой в прежнем направлении.

Эта немая сцена в переводе обозначала то, что самовар под березками и что Секрет прохлаждается там с какими-то хорошими господами. Оставалось идти под березки – очень веселое и тенистое место днем, – господа весьма «уважали» эти березки. Ночевать летом в избушке Секрета нечего было и думать, потому что там вечно стояла какая-то отчаянная кислая духота, и охотники обыкновенно располагались под открытым небом у огонька.

– В самый раз, вашескородие… прреотлично! – встретил меня Секрет, торопливо вскакивая с земли. – А мы тут с Евстратом Семеновичем чаишко швыркаем и насчет мухи…

Прямо на траве стоял кипевший самовар, тут же торчала початая бутылка водки и какая-то сомнительная снедь в измятой газетной бумаге; огонек едва дымил, отгоняя зудевших в воздухе комаров, а около него, растянувшись на траве, лежал громадного роста «мушина», как говорят горничные. По длиннополому сюртуку, красной рубахе навыпуск и подстриженным в скобку волосам лежавшего «мущину» нельзя было отнести в разряд настоящих господ, а скорее это был какой-нибудь гуртовщик или прасол. Прислоненное к дереву дешевенькое тульское ружье и развешанные на сучьях какие-то лядунки доказывали несомненную принадлежность «мущины» к лику охотников.

– Они по торговой части, из Пластунского завода, – лебезил Секрет, закручивая усы. – Может, слыхали: Важенин, Евстрат Семеныч?.. Бакалейное и колониальное заведение и галантереи…

– Не ври ты, ради Христа, – отозвался лениво Важенин, не поворачивая головы в мою сторону. – Полфунта чаю да голова сахару – вот и вся наша колониальная торговля…

Важенин тихо засмеялся пьяным самодовольным смехом и сел. Это был видный черноволосый мужчина под сорок; свежее румяное лицо, окладистая черная, как смоль, бородка, белыезубы и певучий грудной тенорок делали его моложе своих лет, и он смотрел настоящим молодцом. Серые глаза, опушенные длинными загнутыми ресницами, заметно слипались, потому что Важенин был «в разу» и сильно раскачивался на месте. Это лицо и особенно ленивая улыбка показались мне знакомы, но я не мог припомнить в числе моих знакомых фамилию Важенин.

– Побаловаться чайком, – приглашал Важенин, улыбаясь блаженной улыбкой захмелевшего человека. – А мы вот тут того маненько… разгрызли полштофчик.

Пока Секрет рассказывал, как они «дрызнули» после чая, я успел освободиться от разной охотничьей сбруи и с удовольствием растянулся на траве; около меня улегся мой Бекас, коричневый пойнтер, уставший, кажется, больше меня. Положив свою лобастую умную голову мне на сапог, собака, прищурив желтые глаза, внимательно смотрела на суетившегося около самовара Секрета и с видимым удовольствием нюхала воздух.

– Это ваша собачка? – спрашивал Важенин, когда я уже допивал второй стакан. – Ничего, форменный песик… А вот я, грешный человек, не люблю собак. Вы чему это смеетесь?

– Да так… Извините, нескромный вопрос: вы из старообрядцев?

– Около того… по родителям-то совсем кержак, а самто по себе, пожалуй, и православный. А вы почему подумали обо мне, что я из старообрядцев?

– Потому что все старообрядцы не любят собак…

– Верно, есть такой грех. А знаете, почему не любят-то?

– Нет.

– А потому не любят, что бес являлся многим угодникам в образе пса… Это и в книгах написано.

Мы разговорились, и я окончательно убедился, что гдето встречал этого Важенина, но где – не мог припомнить никак.

– Вы меня не узнаете? – спросил я, наконец. – Я гдето вас встречал, а не помню, где…

Я назвал свою фамилию. Важенин внимательно посмотрел на меня и с улыбкой проговорил:

– Даже, можно сказать, весьма вас помню… Этому уж лет шесть будет, как вы у меня даже в гостях были в Пластунском заводе. Запамятовали? Да и то сказать, что вам и помнить-то трудно этот самый случай, потому как вас ко мне привезли в лежку….

– А, теперь вспомнил, – обрадовался я и тоже засмеялся.

Моя встреча с Важениньм была действительно довольно оригинальна. Поздней осенью я был на охоте в горах около Пластунского завода и схватил сильнейшую простуду, кончившуюся плевритом; больного меня отправили на место жительства, и я в первый раз пришел в себя в каком-то совершенно незнакомом доме. Как теперь вижу маленькую комнату с крашеными лавками, я лежал на кровати, а против меня у русской печки сидел вот этот самый Важенин и внимательно смотрел на меня. Помню, что мне ужасно было тяжело – томила жажда, кружилась голова и перед глазами ходили какие-то круги, но одна фраза, сказанная Важениным с какой-то детской наивностью, заставила меня рассмеяться. Смотрел, смотрел он на меня, встряхнул намасленными волосами и каким-то необыкновенно добродушным тоном проговорил:

– А ведь вы, господин, помрете… ей-богу, помрете!..

Я напомнил этот эпизод Важенину, и мы посмеялись вместе.

– А плохо ваше место было тогда, – говорил он, наливая себе и мне по стаканчику. – Конечно, в животе и смерти один господь волен, а вот и встретились… Может, еще и меня переживете, – прибавил Важенин и грузно вздохнул своей могучей мужицкой грудью. – Мы так думаем по своему разуму, а господь строит другое… Пожалуйте!..

В конце июля летние ночи на Урале бывают особенно хороши: сверху смотрит на вас бездонная синяя глубина, мерцающая напряженным фосфорическим светом, так что отдельные звезды и созвездия как-то теряются в общем световом тоне; воздух тих и чутко ловит малейший звук; спит в тумане лес; не шелохнувшись, стоит вода; даже ночные птицы, и те появляются и исчезают в застывшем воздухе совершенно беззвучно, как тени на экране волшебного фонаря. Чтото такое торжественное и великое чувствуется в такой ночи, которая проходит над спящей землей неслышными шагами, как таинственная сказочная красавица, чарующая все кругом уже одним своим присутствием. Именно была такая ночь, когда мы прохлаждались у Прохорыча под березками. Несмотря на усталость после охоты, спать совсем не хотелось, да и нужно было потерять всякую совесть, чтобы проспать такую ночь, как спал, например, Бекас, свернувшись кренделем около огонька. «Середовина» превратилась в темную сплошную глыбу, затаившую в себе все звуки; по болоту ползал волокнистый туман, сквозь мертвую тишину чуть-чуть проносился какой-то смутный шепот, заставлявший собаку вздрагивать.

Секрет подбрасывал в огонь щепочек, закручивал усы и облизывался, поглядывая на бутылку с водкой.

– Так ты, Евстрат Семеныч, значит, приходишь[1] на свовото родителя? – спрашивал Секрет, очевидно продолжая разговор, который они вели до меня.

– Приходить не прихожу, а к слову сказать, – уклончиво ответил Важенин, перевертываясь на другой бок. – Рассуди, голова с мозгом: кабы ежели тогда покойный родитель определил меня к Михряшеву, да ведь я бы теперь деньгам счету не знал, а тут изволь по копеечке да по грошику сколачивать… Михряшев-то тогда по заводам страсть гремел – первый человек был, потому деньжищ уйма и везде кабаки и лавки с панским товаром. Приказчиков одних у него двадцать человек было, а он меня еще у Ивана Антоныча видал… Я тогда в казачках при Иване Антоныче состоял, и все, бывало, в передней торчишь, ну, Михряшев бывал у нас и заметил. Денег даже давал, когда под пьяную руку приедет. У Ивана Антоныча разливанное море было, потому прежние заводские приказчики жили не по-нонешнему: вон наши пластунские управителя не живут, а жмутся. Тогда и жалованьишка малюстенные были, а ничего, жили. Н. у, Михряшев свой человек был и приметил меня, потому как был я парень чистяк: кровь с молоком. Как-то разговорились они промежду себя пьяные, ну, Михряшев и выпросил меня у Ивана Антоныча, чтобы в лавку посадить. Совсем дело на мазе было, да родитель поднялся на дыбы: не хочу и кончено, потому Михряшев хоша и из наших старообрядцев, а совсем обмиршился и все компанится с бритоусами и табашниками.