18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Липскеров – Феликс убил Лару (страница 5)

18

– Как прабабка?!

– Она самая! Рахиль Соломоновна! При родах рассыпалась2 не до конца, а оттого после родин вскоре померла.

– Рахиль! – затрясся всем телом Моисеич. – Рахиль…

– Да что с вами, мой дорогой? Не припадок ли?

– Нет-нет, – прошептал – и вывалился за порог.

Всю ночь Фельдман плакал в гостевой комнате раввина Злотцкого. Сказать «плакал» – ничего не сказать. Он рыдал всем своим существом. Ноги, руки его колотились о железный остов кровати, он желал физической боли, дабы заглушить душевную муку – но где там! Хотя Абрам и знал, что физической мукой никак не перебить душевную, что нельзя фаршмаком накормить душу – только брюхо насытить, но в данный момент все философские рассуждения не работали, а из костяшек пальцев рук уже сочилась кровь, а голова искала стену, чтобы бахнуться об нее и забыться.

Стены были тонкими, а старческий сон раввина – нежным и деликатным. Спугнуть его было простецким делом, и Злотцкий, накинув халат, выбрался от жены Миры, которая могла дрыхнуть на танковой броне, вышел в коридор и отправился в гостевую к Фельдману, где обнял его физическое тело и душу одновременно. Он ничего не говорил, уста его были немы, лишь сердце сострадало гостю, хоть и не знало оно, уже изрядно пожившее и постучавшее миллионы раз, в чем причина муки такой. В этом и есть прекрасная грань человеческого существа, грань наиредчайшая, такая выдана одному на миллион – сострадать молча и всецело, не узнав причины.

Завидев где-нибудь плачущее дитя, женщина сначала спросит «Что случилось, малыш?» – и только потом хватает его на руки и зацеловывает, пока ребенок не заорет еще громче.

Поднять старика, упавшего на дороге, грязного, с безумными глазами, несущего околесицу, брызжущего слюной, не каждый сможет. Старость, особенно неимущую, почти всегда сопровождает отвращение. Никто не станет представлять себе девяностолетнего описавшегося старика ребенком, девяносто лет назад родившимся розовым и пахнущим раем, который соску сосал, затем ходил в школу, любил своих детей и жену, сотворил прекрасные стихи, полотно какое-то написал значительное и многое чего еще сделал – а сейчас состарился, поглупел и, потеряв равновесие, упал кому-то под ноги, да еще и в лужу. Его даже поднимать не будут. Какая-нибудь опять-таки женщина спросит:

– Вам плохо?

А другой неспешно, чаще мужчина, вызовет «скорую». И у собравшейся вокруг случившегося толпы непременно будет лицо с выражением брезгливости, смешанной с любопытством. И приходить в этот мир нелегко, и уходить тяжко.

А Злотцкий распахивал душу всякому, чтобы в нее мог мигрировать каждый. Его душа была маленькой страной, крошечным райским садом, в котором не требуют оснований для миграции, и не перед кем не закроется пограничный шлагбаум.

Фельдман выплакивал раввину свои сны о Рахили, о том, что Всевышний посмеялся над ним, представив невестой покойницу, а Злотцкий давал всецело выговориться несчастному еврею, гладил Фельдмана по волосам, как сына своего бы приласкал в тяжкую минуту.

Потихонечку Абрам поведал о Рахили, о том, как грезил ее ликом и женой представлял, а Злотцкий вдруг ответил успокаивающейся душе гостя, поведал отцовской нотацией, наполненной нежным – «жизнь наша и время линейны, но только для тела человеческого, все это и самому пану Фельдману известно с иешивы, Всевышний имеет на каждого свой план и что если будет на то воля и желание – и время и тело станут нелинейными, неизмеримыми, и что случится в жизни гостя она – Рахиль, и детишки, бегущие в школу, случатся».

– Образно шепчете? – всхлипывал Фельдман.

– Отчего же, – тихо засмеялся раввин. – Истину глаголю!

– И Аз воздам.

– Вот, вы уже шутите…

Пока сохла одежда, Моисеич прыгал, чтобы не замерзнуть, от одной сосны до другой. Потихоньку светало, и одежда достаточно подсохла.

Не успел Моисеич одеться, даже водички не попил, от хлебушка не откусил, как различил здоровым ухом собачий лай. И лай тот был не одинок. Тявканья десятков собак слились во единый вой так, что жути нагнали в пустой желудок Моисеича предостаточно.

Охотники, сообразил он, то ли лису гонят, то ли зайца обыкновенного. Но ему что за дело. С охотничьей тропы надо убираться подобру-поздорову! Затравят шляхтичи и еврея заодно.

Полезу на дерево, решил Фельдман, и ловко вскарабкался на высоченную ель, укрылся в густых лапах и затаился, нюхая шишки – свежие, маслянистые.

Собачье тявканье и голоса приближающихся охотников хоть и пугали странника, но казалось ему, спрятанному на высоте, что не он добыча, и не лиса с зайцем, а шла охота на кабана. А в ней есть загонщики: собаки и обычно крестьяне с шумными приспособлениями – трещотками, колокольцами и иным; есть и принимающая сторона, аристократическая, прячущаяся с ружьями на своих номерах. Они как раз и стреляют в загнанных секачей.

Одна из гончих отбилась от стаи и, подняв морду внюхивалась в струи воздуха, пытаясь отыскать утерянный след. Кабаном не пахло, зато пахло Моисеичем, спрятанным деревом.

Гончая призывно залаяла и принялась неутомимо подпрыгивать, подвывая на всю округу.

Фельдман не сомневался, что скоро его еврейскому счастью прибудет, хорошо помня, что поляки – записные антисемиты, злые и опасные.

Охотники не заставили себя ждать. Сначала прибежал на собачий зов молодой парнишка с рогатиной и все пытался высмотреть снизу, кто там спрятался на дереве. Может, медведь забрался от страха.

Анжей, так звали молодого человека, страсть как любил лакомиться медвежьими котлетами. Правда, как-то раз он съел вместе с медвежатиной и какую-то бактерию, чуть было не помер в больнице, даже исповедаться успел, но антибиотики и пан Ворчицкий – доктор медицины, спасли его молодой организм, а страсть к медвежьим котлетам сохранилась, только мать больше чеснока добавлять в мясо стала.

Следом за Анджеем прибыли и остальные охотники. Собаки орали во все легкие, прыгали в небо, рискуя спятить от охотничьего гона.

– Там! – указывал на ель Анджей. – Медведь!

Стрелки, человек пятнадцать молодых людей и несколько панов постарше, находились в отвратительном настроении, так как, несмотря на кучи кабаньего помета, множества верениц следов, оставленных копытцами косачей, свиноматок с детенышами, не сумели отыскать и превратить в трофей ни одного свинячьего хвоста. Им, ретивым, дышащим азартом, требовался реванш, ружья были заряжены картечью, и стволы их смотрели вверх – туда куда указывал палец Анджея.

– Окота тцех3! – приказал старший в компании Ян Каминский. Говорили, что его прадед владел этим лесом – Раз!..

Фельдман знал по-польски достаточно, чтобы понять, что на счет «три» его тело разнесется в клочья по кронам деревьев еврейским тартаром и что вороны склюют останки его уже к вечеру. Он заорал во всю мощь, что не медведь он, а человек!

– Не стреляйте! – вопил. – Не стреляйте!

– Поляк? – крикнули снизу. – Русский?

– Еврей, – откликнулся Фельдман. – Абрам Моисеевич!

– Отчего же не стрелять, Абрам Моисеевич? – недобро поинтересовался Ян Каминский.

Его вопрос одобрительным гулом поддержала остальная ватага.

– Так не медведь я! Из меня котлет не налепишь!

– Зато удовольствия сколько! – не отступал шляхтич. – Нам сейчас невесело!

Товарищи его одобрительно заулюлюкали и засвистели.

– Толку-то! – продолжал цепляться за жизнь Абрам. – В чем радость?

– А в чем радость от луча солнца? – продолжал изгаляться шляхтич. – В чем ее измерить?

– Так в чем? – спросил Фельдман, стараясь выиграть время.

– В евреях и измерим…

Здесь охотники заржали в голос, азарт от неудачной охоты из крови быстро испарялся, некоторые достали из охотничьих сумок фляги с «Духом пущи» – так для красоты звали обыкновенный самогон и уже по разу глотнули этого самого духа.

– В евреях получится только один… – грустно подытожил Абрам.

Здесь ему глаза будто песком бросили.

…Он сидел болваном на пружинном матрасе Злотцкого, тер глаза, и в голове как будто мозги окаменели.

А раввин пейс на палец накручивает, глядит в окошко, за которым ночь уступает место утру, и в этот самый миг пронзает темную комнату первый луч солнца. У Фельдмана отвисла челюсть. А за первым лучом все помещение золотом забрызгало. Наступило утро.

– Так правда в лучах солнца радость человеческая? – зашептал Моисеич. – И можно ли эту радость в евреях измерять?

– Солнце для всех! И для евреев тоже. Вы, рав Фельдман, как не свой! Что-то нехорошее приснилось? – За стеной кто-то грузно встал на пол – так, что половицы во всем доме запищали. – Мира проснулась! – сообщил раввин. – Пойдет в порядок себя приводить. Грустно ей: дети разъехались, приезжают редко, а нам так хочется внуков поглядеть да побаловать… Знаете, Абрам, мы тут с женой признались друг другу перед тем, как я в Бахрейн уехал от плохой болезни исцеляться, что внука Якова, Яшку, больше чем сына любим. Испугались сначала, а потом приняла. Так Всевышнему угодно.

Фельдман глядел на Злотцкого, словно Господь новое чудо сотворил. Смотрел на раввина как на Мессию, вдруг открывшегося миру – даже не миру, а лично ему.

– Я же, – пролепетал еврей, – я же к вам для Миньяна прибыл, так как вы в Бахрейн на лечение уезжаете… Не хватало одного для молитв… В Кшиштоф… Зачем я здесь?

– Мира пошла на кухню сырники жарить. Знаешь, какой у нас творог!.. А сметана! Угодили нам с коровой Плоткины. Хорошую продали…