реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Лихачев – "Смеховой мир" Древней Руси (страница 26)

18

Лжеюродство становилось предметом церковных установлений. В указе патриарха Иоасафа от 14 августа 1636 г. «о прекращении в московских церквах разного рода безчинств и злоупотреблений» сказано: «И во время же святаго пения ходят по церквам шпыни с безстрашием, человек по десятку и болши, и от них в церквах великая смута и мятеж, и в церквах овогда бранятся, овогда и дерутся… Инии же творятся малоумни, а потом их видят целоумных…, а инии во время святаго пения во церквах ползают, писк творяще, и велик соблазн полагают в простых человецех».[150] Среди прочих в этом указе названы и лжеюродивые, которые сделали из юродства промысел, дающий пропитание. Они рассчитывают на легковерных людей; это они «творятся малоумны, а потом их видят целоумных».

Следовательно, юродству знакомы и подделки. В то же время светские и церковные власти охотно объявляли подделкой и подлинное юродство: когда была нужда расправиться с обличителем, они прибегали к обвинению в лжеюродстве. В таких случаях подвижник лишался неприкосновенности, и с ним можно было делать все, что угодно, — заточать, ссылать, истязать и казнить.

Для толпы распознание юродивого «Христа ради» от мнимоюродивого было по сути дела невозможно. Если рассматривать феномен древнерусского юродства не апологетически, а с позиции здравого смысла, то разница между мистическим преображением и притворством не может быть замечена. Противопоставление юродства лжеюродству было аксиомой для человека средних веков, но при созерцании юродственного зрелища он не был в состоянии решить, кто лицедействует перед ним — святой или святоша, «мудрый безумец» или убогий дурачок, подвижник или притворщик. Поэтому зрелище юродства с его драматическим, страстным напряжением и парадоксальностью разыгрывалось снова и снова, пока иные времена, иные аксиомы и иные зрелища не отодвинули его в область предания.

ЮРОДСТВО КАК ОБЩЕСТВЕННЫЙ ПРОТЕСТ

Связь юродства с обличением общественных пороков осознана давно. Она постоянно подчеркивалась агиографами, на нее недвусмысленно указывали иностранные путешественники XVI–XVII вв., в частности такой внимательный и вдумчивый автор, как англичанин Джильс Флетчер. Наблюдая русское общество в царствование Федора Иоанновича, Флетчер заметил и особо отметил юродивых: «Их считают пророками и весьма святыми мужами, почему и дозволяют им говорить свободно все, что хотят, без всякого ограничения, хотя бы даже о самом боге. Если такой человек явно упрекает кого-нибудь в чем бы то ни было, то ему ничего не возражают, а только говорят, что заслужили это по грехам… В настоящее время, кроме других, есть один в Москве, который ходит голый по улицам и восстановляет всех против правительства, особенно же против Годуновых, которых почитают притеснителями всего государства… Блаженных народ очень любит, ибо они, подобно пасквилям, указывают на недостатки знатных, о которых никто другой и говорить не смеет».[151]

В новое время представление о юродивых-обличителях стало одним из стереотипов русской культуры, который утвердился и в искусстве, и в науке. Этот стереотип получил ясное и блестящее выражение в лекциях В. О. Ключевского. «Духовная нищета в лице юродивого, — писал он, — являлась ходячей мирской совестью, „лицевым“ в живом образе обличением людских страстей и пороков и пользовалась в обществе большими правами, полной свободой слова: сильные мира сего, вельможи и цари, сам Грозный терпеливо выслушивали смелые, насмешливые или бранчивые речи блаженного уличного бродяги, не смея дотронуться до него пальцем».[152] Эти слова историка могут служить комментарием к вымыслу художника — к пушкинскому Николке Железному Колпаку. У Пушкина обижаемый детьми юродивый — смелый и безнаказанный обличитель детоубийцы Бориса Годунова. Если народ в драме Пушкина безмолвствует, то за него говорит юродивый — и говорит бесстрашно.

Безнаказанность опять-таки сближает юродивых с европейскими шутами (этот мотив находим уже в «Персевале» Кретьена де Труа). «Международное право средневековой Европы гарантировало их (шутов, шпильманов, жонглеров, — А. П.) неприкосновенность… Оттуда мотив переодевания шпильманом, жонглером, чтобы проникнуть в неприятельский лагерь, избежать преследования и т. п.».[153]

Разумеется, безнаказанность юродивых-обличителей была скорее идеальной, нежели действительной. На практике право поругания мира признавалось и уважалось лишь в известных пределах, пока инвективы «Христа ради юродивого» касались «малых сих». Как только они затрагивали интересы сильных людей, положение юродивого становилось двусмысленным и опасным: теперь только от богобоязненности или снисходительности власть предержащих зависела его свобода и даже жизнь. «Иногда случается, — говорит Джильс Флетчер, — что за такую дерзкую свободу, которую они позволяют себе, прикидываясь юродивыми, от них тайно отделываются, как это и было с одним или двумя в прошедшее царствование за то, что они уж слишком смело поносили правление царя».[154] В первые годы раскола власти казнили нескольких юродивых, защищавших старую веру: на Мезени — Федора, в Холмогорах — Ивана, в Пустозерске — Киприяна, которого полвека спустя выголексинский поэт почтил такой эпитафией:

Киприан добрый в главу усечеся,     за святы юрод дивныя законы. Восперен мечем, в небо вознесеся,     от бога прият прекрасны короны.[155]

Только один специалист, покойный И. У. Будовниц, оспорил общепринятый тезис о юродивых-обличителях.[156] Он исходил из предположения, что все юродивые были душевнобольные люди, неспособные к сколько-нибудь разумному протесту. Это, конечно, недоразумение. Фактов, доказывающих вменяемость, а также образованность и даже высокий интеллект многих юродивых, более чем достаточно (выше были приведены некоторые из них). И. У. Будовниц оказался в плену предвзятой идеи. Он отказывается верить, что «эти слабоумные с каким-то благим умыслом скрывали свой ум, сознательно выбрав себе уделом подвижничество и муки». Эта точка зрения одностороння и потому неверна. В русской (и не только в русской) истории известно сколько угодно случаев, когда люди здравого ума и твердой памяти покидали семью и благоустроенный домашний очаг — с идеальными целями. Так, между прочим, поступил престарелый Лев Толстой…

Итак, представление о юродивых-обличителях не относится к области исторического баснословия. Однако с научной точки зрения — это всего лишь некая культурная аксиома, постулат, не доказанный конкретными исследованиями. Между тем всякое обличение отливается в определенные формы, живет в определенной культурной системе.

В юродстве соединены различные формы протеста. Самый способ существования юродивых, их бесприютность и нагота служат укором благополучному, плотскому, бездуховному миру. Когда юродивый выдерживает изнурительный пост или ходит босиком по снегу, он, конечно, одушевлен прежде всего мыслью о личном спасении. Когда Андрей Цареградский в сильную жару располагается на самом солнцепеке, он подражает Диогену Синопскому, который летом катался в раскаленном песке. Конечно, Андрей мог вообще не слыхать о Диогене. Говоря о подражании, я имею в виду только философские аналогии. Диоген бросает вызов миру, упражняясь в бесстрастии. Поведение Андрея Юродивого воплощает ту же ’απαθεια — идею «нечувствительности и презрения ко всем явлениям посюстороннего мира»,[157] только в христианской трактовке. В агиографии эта идея вызывала к жизни поистине потрясающие сцены. Вот как приучал себя презирать телесную немощь Иоанн Устюжский: он «в горящей пещи углие древом, на то устроеном, начат равняти…, и егда изравняв углие зело горящее…, влезе в пещь… и ляже на огни яко на одре».[158] Похожий эпизод есть в житии Исаакия Печерского. «В едину же нощ возжегшу блаженному пещ в пещере, и разгоревшейся пещи, яже бе утла, нача пламень исходити горе утлизнами. Он же, не имея чим скважне прикрыти, вступи босыма ногама на пламень и стояше, дондеже выгоре пещ, таже снийде, ничим же врежден».[159] Модальность двух приведенных фрагментов различна: Иоанн Устюжский ложится на огонь своей волей, а Исаакий Печерский — по необходимости. Но мотив презрения к слабой и уязвимой плоти присутствует и там, и тут.

Учитывая легендарность этих и подобных сцен, мы все же должны заметить, что «нечувствительность» давалась юродивым нелегко — иначе, впрочем, в ней не было бы искомой нравственной заслуги. Об этом говорят свидетели, которых трудно заподозрить в недостоверности. Протопоп Аввакум так рассказывал о страданиях юродивого Федора: «Беспрестанно мерз на морозе бос: я сам ему самовидец… У церкви в полатке, — прибегал молитвы ради, — сказывал: „Как де от мороза тово в тепле том станешь, батюшко, отходить, зело де тяшко в те поры бывает“. По кирпичью тому ногами теми стукает, что коченьем».[160] Симон Юрьевецкий зимой бродил в одной льняной рубахе и босиком, с руками за пазухой (так все же легче). По утрам люди замечали на снегу следы его ступней «и дивляхуся твердости терпения его».[161]

В этом «отклоняющемся поведении» (именно так определила бы юродство социология) есть не только вызов миру — в нем, как уже было сказано, есть и укор миру, молчаливый протест против благоустроенной и потому погрязшей во грехе жизни. В житии Андрея Цареградского, в этой энциклопедии юродства, говорится, что герой утолял жажду из грязной лужи, троекратно осенив ее крестом: «Аще налезяше лужю калну от дожда бывшу, преклонив колени, дуняше на ню крестом трижды, и тако пиаше».[162] Любопытна агиографическая мотивировка этой сцены. Проще всего было истолковать ее как иллюстрацию к принципу автаркии мудреца,[163] как наглядное отображение ничем не ограничиваемой духовной свободы подвижника. Но агиограф не пошел по этому «приточному» пути, он мыслил иначе — и, надо сказать, тоньше. Оказывается, Андрей пил грязную воду не из презрения к плоти, а потому, что никто из жителей Царьграда его не напоил. Он питался милостыней, но сам никогда не просил ее — ждал, пока подадут, т. е. позволял творить милостыню. Следовательно, утоляя жажду из лужи, Андрей тем самым укорял немилосердных.